Есенин не обгорят рябиновые кисти. Сергей Есенин — Отговорила роща золотая: Стих. Анализ стихотворения Есенина «Отговорила роща золотая…»

12-го августа 18..., ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать. «Положим, — думал я, — я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, — прошептал я, — как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает... противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие противные!» В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам. — Auf, Kinder, auf!.. s"ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! — говорил он. Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха. «Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем думать!» Мне было досадно и на самого себя, и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены. — Ach, lassen Sie, Карл Иваныч! — закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек. Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон — будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины. Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай — маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь: Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил: — Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться. Я совсем развеселился. — Sind Sie bald fertig? — послышался из классной голос Карла Иваныча. Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на его зов. Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна — наша, детская, другая — Карла Иваныча, собственная. На нашей были всех сортов книги — учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages»2, в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом и пошли, длинные, толстые, большие и маленькие книги, — корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту — без переплета, один том истории Семилетней войны — в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч бо́льшую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал. В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это — кружок из картона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света. Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна. Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься на верх, в классную, смотришь — Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем. Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган. На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна — изрезанная, наша, другая — новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой — черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками — маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени. Как мне памятен этот угол! Помню заслонку в печи, отдушник в этой заслонке и шум, который он производил, когда его поворачивали. Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания. Оглянешься на Карла Иваныча, — а он стоит себе с книгой в руке и как будто ничего не замечает. В середине комнаты стоял стол, покрытый оборванной черной клеенкой, из-под которой во многих местах виднелись края, изрезанные перочинными ножами. Кругом стола было несколько некрашеных, но от долгого употребления залакированных табуретов. Последняя стена была занята тремя окошками. Вот какой был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой каждая выбоина, каждый камешек, каждая колея давно знакомы и милы мне; за дорогой — стриженая липовая аллея, из-за которой кое-где виднеется плетеный частокол; через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а напротив лес; далеко в лесу видна избушка сторожа. Из окна направо видна часть террасы, на которой сиживали обыкновенно большие до обеда. Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, Бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки. Карл Иваныч снял халат, надел синий фрак с возвышениями и сборками на плечах, оправил перед зеркалом свой галстук и повел нас вниз — здороваться с матушкой.

Лев Николаевич Толстой

(Главы)

Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений.

Набегавшись досыта, сидишь, бывало, за чайным столом, на своем высоком креслице; уже поздно, давно выпил свою чашку молока с сахаром, сон смыкает глаза, но не трогаешься с места, сидишь и слушаешь. И как не слушать? Maman говорит с кем-нибудь, и звуки голоса ее так сладки, так приветливы. Одни звуки эти так много говорят моему сердцу! Отуманенными дремотой глазами я пристально смотрю на ее лицо, и вдруг она сделалась вся маленькая, маленькая – лицо ее не больше пуговки; но оно мне все так же ясно видно: вижу, как она взглянула на меня и как улыбнулась. Мне нравится видеть ее такой крошечной. Я прищуриваю глаза еще больше, и она делается не больше тех мальчиков, которые бывают в зрачках; но я пошевелился – и очарование разрушилось; я суживаю глаза, поворачиваюсь, всячески стараюсь возобновить его, но напрасно.

Я встаю, с ногами забираюсь и уютно укладываюсь на кресло.

– Ты опять заснешь, Николенька, – говорит мне maman, – ты бы лучше шел наверх.

– Я не хочу спать, мамаша, – ответишь ей, и неясные, но сладкие грезы наполняют воображение, здоровый детский сон смыкает веки, и через минуту забудешься и спишь до тех пор, пока не разбудят. Чувствуешь, бывало, впросонках, что чья-то нежная рука трогает тебя; по одному прикосновению узнаешь ее и еще во сне невольно схватишь эту руку и крепко, крепко прижмешь к губам.

Все уже разошлись; одна свеча горит в гостиной; maman сказала, что она сама разбудит меня; это она присела на кресло, на котором я сплю, своей чудесной нежной ручкой провела по моим волосам, и над ухом моим звучит милый знакомый голос:

– Вставай, моя душечка: пора идти спать.

Ничьи равнодушные взоры не стесняют ее: она не боится излить на меня всю свою нежность и любовь. Я не шевелюсь, но еще крепче целую ее руку.

– Вставай, мой ангел.

Она другой рукой берет меня за шею, и пальчики ее быстро шевелятся и щекотят меня. В комнате тихо, полутемно; нервы мои возбуждены щекоткой и пробуждением; мамаша сидит подле самого меня; она трогает меня; я слышу ее запах и голос. Все это заставляет меня вскочить, обвить руками ее шею, прижать голову к ее груди и, задыхаясь, сказать:

– Ах, милая, милая мамаша, как я тебя люблю!

Она улыбается своей грустной, очаровательной улыбкой, берет обеими руками мою голову, целует меня в лоб и кладет к себе на колени.

– Так ты меня очень любишь? – Она молчит с минуту, потом говорит: – Смотри, всегда люби меня, никогда не забывай. Если не будет твоей мамаши, ты не забудешь ее? не забудешь, Николенька?

Она еще нежнее целует меня.

– Полно! и не говори этого, голубчик мой, душечка моя! – вскрикиваю я, целуя ее колени, и слезы ручьями льются из моих глаз – слезы любви и восторга.

После этого, как, бывало, придешь наверх и станешь перед иконами, в своем ваточном халатце, какое чудесное чувство испытываешь, говоря: «Спаси, Господи, папеньку и маменьку». Повторяя молитвы, которые в первый раз лепетали детские уста мои за любимой матерью, любовь к ней и любовь к Богу как-то странно сливались в одно чувство.

После молитвы завернешься, бывало, в одеяльце; на душе легко, светло и отрадно; одни мечты гонят другие, – но о чем они? Они неуловимы, но исполнены чистой любовью и надеждами на светлое счастие. Вспомнишь, бывало, о Карле Иваныче и его горькой участи – единственном человеке, которого я знал несчастливым, – и так жалко станет, так полюбишь его, что слезы потекут из глаз, и думаешь: «Дай Бог ему счастия, дай мне возможность помочь ему, облегчить его горе; я всем готов для него пожертвовать». Потом любимую фарфоровую игрушку – зайчика или собачку – уткнешь в угол пуховой подушки и любуешься, как хорошо, тепло и уютно ей там лежать. Еще молишься о том, чтобы дал Бог счастия всем, чтобы все были довольны и чтобы завтра была хорошая погода для гулянья, повернешься на другой бок, мысли и мечты перепутаются, смешаются, и уснешь тихо, спокойно, еще с мокрым от слез лицом.

Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели – невинная веселость и беспредельная потребность любви – были единственными побуждениями в жизни?

Где те горячие молитвы? где лучший дар – те чистые слезы умиления? Прилетал ангел-утешитель, с улыбкой утирал слезы эти и навевал сладкие грезы неиспорченному детскому воображению.

Неужели жизнь оставила такие тяжелые следы в моем сердце, что навеки отошли от меня слезы и восторги эти? Неужели остались одни воспоминания?

Охота кончилась. В тени молодых березок был разостлан ковер, и на ковре кружком сидело все общество. Буфетчик Гаврило, примяв около себя зеленую сочную траву, перетирал тарелки и доставал из коробочки завернутые в листья сливы и персики.

Сквозь зеленые ветви молодых берез просвечивало солнце и бросало на узоры ковра, на мои ноги и даже на плешивую, вспотевшую голову Гаврилы круглые колеблющиеся просветы. Легкий ветерок, пробегая по листве деревьев, по моим волосам и вспотевшему лицу, чрезвычайно освежал меня.

Когда нас оделили мороженым и фруктами, делать на ковре было нечего, и мы, несмотря на косые, палящие лучи солнца, встали и отправились играть.

– Ну во что? – сказала Любочка, щурясь от солнца и припрыгивая на траве. – Давайте в Робинзона.

– Нет… скучно, – сказал Володя, лениво повалившись на траву и пережевывая листья, – вечно Робинзон! Ежели непременно хотите, так давайте лучше беседочку строить.

Володя заметно важничал: должно быть, он гордился тем, что приехал на охотничьей лошади, и притворялся, что очень устал. Может быть и то, что у него уже было слишком много здравого смысла и слишком мало силы воображения, чтобы вполне наслаждаться игрою в Робинзона. Игра эта состояла в представлении сцен из «Robinson Suisse», которого мы читали незадолго пред этим.

– Ну, пожалуйста… отчего ты не хочешь сделать нам этого удовольствия? – приставали к нему девочки. – Ты будешь Charles, или Ernest, или отец – как хочешь? – говорила Катенька, стараясь за рукав курточки приподнять его с земли.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

«Швейцарский Робинзон».

Действие повести передается от лица главного героя – Алеши Пешкова. Он жил в Астрахани, где отцу, мастеру-краснодеревщику, поручили строить триумфальные ворота к приезду царя. Но отец умер от холеры, от горя у матери Варвары начались преждевременные роды. Мальчику запомнился ее крик, растрепанные волосы, оскаленные зубы.

Отца хоронили в дождливый день, в яме сидели лягушки, и мальчика потрясло, что их закопали вместе с гробом. Но плакать ему не хотелось, ведь плакал он редко и только от обиды: отец смеялся над слезами, а мать запрещала плакать.

В Астрахань приехала бабушка героя, Акулина Ивановна Каширина, она забрала их в Нижний Новгород. По дороге новорожденный Максим умер, его схоронили в Саратове. Алеша во время стоянки чуть не потерялся, но матрос его узнал и вернул в каюту.

Все матросы узнали семью благодаря бабушке, которую они угощали водкой, а Алешу арбузами. Бабушка рассказывала диковинные истории, и мальчику казалось, что она вся светилась изнутри. Несмотря на полноту, она двигалась легко и ловко, как кошка.

В Нижнем их встретила многочисленная семья Кашириных. Больше всех выделялся маленький, сухонький дед Василий Васильевич.

II.

Вся семья жила в огромном доме, но жили недружно. Он чувствовал взаимную вражду между дедом и его сыновьями, Михаилом и Яковом. Нижний этаж занимала красильная мастерская – предмет раздоров. Сыновья хотели получить свою часть наследства и отделиться, но дед противился.

Сами дядья часто дрались, и Алеша стал свидетелем их потасовски. Мальчика это напугало, ведь он вырос в дружной семье, где его не наказывали, а здесь дед Каширин в субботу провинившихся внуков сек розгами. Алеша случайно испортил парадную скатерть (хотел покрасить) и этой участи тоже не избежал. Он сопротивлялся деду, укусил его, за что тот засек мальчика до полусмерти.

Алеша потом долго болел; дед пришел к нему мириться и рассказал о своей тяжелой молодости. Еще мальчика поразило, что Цыганок, подмастерье, вступился за него и подставил руку, чтобы розги сломались.

III.

Позже Цыганок объяснял Алеше, как вести себя во время порки, чтобы не было больно. Он был подкидышем, его воспитала бабушка, а из ее восемнадцати детей выжили трое. Цыганку было 17 лет, но он был наивен, как ребенок: воровал на базаре, чтобы привезти больше продуктов и порадовать деда. А бабушка была уверена, что его когда-нибудь поймают и убьют.

Ее пророчество сбылось: Цыганок погиб. По словам мастера Григория, его уморили дядья. Они из-за него ссорились, ведь каждый хотел, чтобы после раздела наследства Цыганок достался именно ему: из него мог стать отличный мастер.

Иван погиб, когда нес вместе с дядьями тяжелый дубовый крест на могилу жены Якова. Ему достался комель, он споткнулся, а дядья, чтобы их не покалечило, отпустили крест - Ивана придавило насмерть.

IV.

Алеше нравилось смотреть, как молится бабушка. После молитвы она рассказывала диковинные истории: про чертей, про ангелов, рай и бога. Ее лицо молодело, она становилась кроткой, а глаза излучали теплый свет.

Не боясь ни деда, ни людей, ни нечистой силы, бабушка до ужаса боялась черных тараканов и будила ночью Алешу, чтобы он убил очередное насекомое.

Видимо, прогневали бога Каширины: загорелась мастерская, бабушка обожгла руки, но спасла Шарапа, бросившись под ноги вздыбившегося коня. В начале пожара от испуга раньше срока начала рожать тетка Наталья и умерла в родах.

V.

К весне дядья разделились: Яков остался в городе, а Михаил обосновался за рекой. Дед купил другой дом и стал сдавать комнаты. Сам поселился в подвале, а Алеша с бабушкой на чердаке. Бабушка хорошо разбиралась в травах, многих лечила и давала советы по хозяйству.

В свое время ее всему научила мать, которая осталась калекой, когда, обиженная барином, выбросилась из окна. Она была кружевницей и всему научила свою дочь Акулину. Та выросла, стала мастерицей, и о ней узнал весь город. Тогда ее и выдали замуж за Василия Каширина, водолива.

Дед болел и от скуки начал учить Алешу азбуке. Мальчик оказался способным. Ему нравилось слушать рассказы деда о детстве: о войне, о пленных французах. Правда, тот ничего не рассказывал о родителях Алеши и считал, что все дети у него вышли неудачные. Обвинял во всем бабушку, даже как-то ударил ее за это.

VI.

Однажды в дом ворвался Яков с сообщением, что сюда идет Михаил убить деда и забрать себе Варварино приданое. Бабушка отправила Алешу наверх - предупредить, когда придет Михаил. Дед его прогнал, а бабушка плакала и молилась, чтобы господь вразумил ее детей.

С тех пор дядя Михаил пьяный являлся каждое воскресенье и учинял скандалы на забаву мальчишкам всей улицы. Он держал в осаде дом всю ночь. Как-то запустив кирпичом в окно, чуть не попал в деда. А один раз Михаил выбил маленькое окошко колом и сломал бабушке руку, которую она высунула, чтобы отогнать его. Дед рассвирепел, окатил Мишку водой, связал и уложил в бане. Когда к бабушке пришла костоправка, Алеша принял ее за смерть и хотел прогнать.

VII.

Алеша давно заметил, что у бабушки и деда разные боги. Бабушка возносила хвалы богу, и он был с ней все время. Было ясно, что ему подчиняется все на земле, а он ко всем одинаково добр. Когда кабатчица поссорилась с дедом и обругала бабушку, Алеша ей отомстил, заперев в подвале. Но бабушка рассердилась и отшлепала внука, объяснив, что не всегда вина видна даже богу.

Дед молился как еврей. Бог деда был жесток, но помогал ему. Когда дед занимался ростовщичеством, к ним пришли с обыском, но благодаря молитве деда, все обошлось.
Зато дед очень обидел мастера Григория: когда тот ослеп, выгнал на улицу, и ему пришлось просить милостыню. Бабушка всегда ему подавала и говорила Алеше: бог накажет деда. Действительно, в старости дед, разорившись и оставшись один, тоже вынужден будет попрошайничать.

VIII.

Вскоре дед продал дом кабатчику и купил другой, с садом. Стали брать квартирантов. Среди всех выделялся нахлебник Хорошее Дело. Его так прозвали, потому что он всегда так говорил.

Алеша наблюдал за тем, как тот в своей комнате плавил свинец, что-то взвешивал на весах, обжигал пальцы. Мальчику было интересно - он познакомился с постояльцем и подружился. Он стал приходить к нему каждый день, хотя дед и колотил Алешу за каждое посещение нахлебника.

Этого человека не любили в доме за странное поведение, считали колдуном, чернокнижником, а дед боялся, что он сожжёт дом. Через некоторое время его все-таки выжили, и он уехал.

IX.

После Алеша подружился с извозчиком Петром. Но однажды Алешины братья подбили его плюнуть на лысину барину. Дед, узнав об этом, выпорол внука. Когда тот, мучимый стыдом, лежал на полатях, Петр похвалил, и Алеша начал его избегать.

Позже увидел за забором трех мальчиков и подружился с ними, но его прогнал полковник, которого Алеша обозвал «старым чертом». Дед его побил за это и запретил общаться с «барчуками». Петр увидел Алешу с ребятами и нажаловался деду. С тех пор у них началась война: Петр выпускал наловленных Алешей птиц, а тот портил ему обувь.
Петр жил в каморке над конюшней, но как-то раз его нашли мертвым в саду. Оказалось, что вместе с подельником он грабил церкви.

X.

Мать Алеши жила далеко, и он почти не вспоминал о ней. Однажды она вернулась и начала учить сына грамматике и арифметике. Дед пытался принудить ее снова выйти замуж. Бабушка все время заступалась за дочь, отчего дед даже избил ее. Алеша отомстил, изрезав его любимые святцы.

У соседей часто устраивали «вечера», и дед тоже решил устроить вечер в своем доме. Он нашел жениха – кривого и старого часовщика. Но молодая и красивая мать ему отказала.

XI.

После ссоры с отцом Варвара сделалась хозяйкой в доме, а он притих. У него в сундуках было много всякого добра. Он разрешил своей дочери все это надевать, ведь она была красива. К ней часто ходили гости, в том числе братья Максимовы.
После Святок Алеша заболел оспой. Его лечила бабушка и рассказывала ему об отце: как познакомились с матерью, поженились против воли отца и уехали в Астрахань.

ХII.

Мать вышла замуж за Евгения Максимова и уехала. Дед продал дом и заявил бабушке, что каждый будет кормиться сам. Вскоре вернулась беременная мать с новым мужем, так как их дом сгорел, но все понимали, что Евгений все проиграл. Бабушка стала жить с молодыми в Сормове.
Родился больной ребенок и через некоторое время умер. Сам Алеша стал учиться в школе, но у него не складывались отношения ни с учениками, ни с учителями. Отчим завел любовницу и бил снова беременную мать, а Алеша его однажды чуть не зарезал.

XIII.

После отъезда матери Алеша с бабушкой снова стали жить у деда. Он считал их нахлебниками, и бабушке пришлось плести кружева, а Алеша с другими мальчиками из бедных семей собирал старье и воровал дрова. При этом он успешно перешел в 3 класс и получил похвальный лист.
Приехала больная мать с маленьким золотушным сыном Николаем. Дед его кормил мало, а сама мать все время молча лежала. Алеша понимал, что она умирает. Вскоре она действительно умерла, а дедушка отправил Алешу «в люди» - зарабатывать себе на жизнь.

Лев Николаевич Толстой

УЧИТЕЛЬ КАРЛ ИВАНЫЧ

12 августа 18..., ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра - Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой - из сахарной бумаги на палке - по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.

«Положим, - думал я, - я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володи ной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, - прошептал я, - как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает... противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка - какие противные!»

В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.

Auf, Kinder, auf!.. s"ist Zeit. Die Mutter ust schon im Saal, - крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. - Nun, nun, Faulenzer! - говорил он.

Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.

«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем подумать!»

Мне было досадно и на самого себя и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

Ach, lassen sie, Карл Иваныч! - закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон, - будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.

Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай - маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь. Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил:

Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.

Я совсем развеселился.

Sind sie bald fertig? - послышался из классной голос Карла Иваныча.

Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.

Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна - наша, детская, другая - Карла Иваныча, собственная . На нашей были всех сортов книги - учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages», в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом пошли длинные, толстые, большие и маленькие книги, - корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту - без переплета, один том истории Семилетней войны - в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч большую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.

В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это - кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.

Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.

Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь - Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.

Самой беззаботной и полной счастья порой в жизни человека считается детство. Именно ей посвящается рассказ Льва Толстого «Детство», который входит в известную трилогию писателя «Детство. Отрочество. Юность». Главным героем выступает мальчик из дворянской семьи – Николенька Иртеньев, которому исполнилось 10 лет. В этом возрасте на то время детей отправляли учиться в разные учебные заведения. И через две недели Николеньку ожидала та же участь, он должен был уехать в Москву вместе с отцом и старшим братом. А пока мальчик проводит своё время в окружении близких родственников. Рядом с ним его любимая maman, так он называет свою маму, которая имеет огромное значение на данном этапе развития ребёнка.

Рассказ «Детство» частично является автобиографическим. Описывая атмосферу в доме Николеньки, Лев Николаевич воссоздал картину собственного детства. Хотя сам он вырос без матери, так как она скончалась, когда писателю было всего полтора года. Главному герою тоже придётся пережить смерть матери, но в его жизни это произойдёт в десятилетнем возрасте. Николенька успеет запомнить её, будет любить и боготворить. Создавая образ матери, писатель наделил её лучшими качествами, которые могут быть присущи женщине. Отличительной чертой являются глаза, которые постоянно излучали добро и любовь. Не помня своей матери, Толстой считал, что именно так мать смотрит на своё дитя. Читая произведение, можно узнать о быте дворянской семьи. Помимо матери у Николеньки есть учитель немецкого происхождения Карл Иванович, который также был дорог мальчику.

Переживания героя автор раскрывает через монолог с самим собой, в котором раскрывается изменение настроения от печали до радости. Такой приём назовут «диалектикой души», его писатель использует во многих своих произведениях, чтобы показать читателю портрет героя через описание внутреннего мира. В рассказе описываются чувства героя к своим друзьям, первая симпатия к девочке Соне Валахиной. Серёжа Ивин, который был примером для Николеньки, утратил свой авторитет после того, как он унизил при всех Иленьку Грапа. Сочувствие и собственная беспомощность огорчали мальчика. Беззаботное время заканчивается для Николеньки после смерти матери. Он отправляется учиться и для него начинается новая пора - отрочество, которой посвящена вторая повесть трилогии. Текст рассказа «Детство» читать полностью можно на нашем сайте, здесь же есть возможность скачать книгу бесплатно.