Цветаева русской ржи меня поклон. «Русской ржи от меня поклон…. Из цикла «Поэт»

Мой дар убог и голос мой не громок,
Но я живу, и на земли моё
Кому-нибудь любезно бытиё:
Его найдёт далёкий мой потомок
В моих стихах: как знать? душа моя

И как нашёл я друга в поколеньи,

<1828>

Цитата-комментарий

У каждого человека есть друзья. Почему бы поэту не обращаться к друзьям, к естественно близким ему людям? Мореплаватель в критическую минуту бросает в воды океана запечатанную бутылку с именем своим и описанием своей судьбы. Спустя долгие годы, скитаясь по дюнам, я нахожу её в песке, прочитываю письмо, узнаю дату события, последнюю волю погибшего. Я вправе был сделать это. Я не распечатал чужого письма. Письмо, запечатанное в бутылке, адресовано тому, кто найдет её. Нашел я. Значит, я и есть таинственный адресат.

Мой дар убог, и голос мой не громок,
Но я живу, и на земли мое
Кому-нибудь любезно бытие:
Его найдет далекий мой потомок
В моих стихах; как знать? душа моя
Окажется с душой его в сношеньи,
И как нашел я друга в поколеньи,
Читателя найду в потомстве я.

Читая стихотворение Боратынского, я испытываю то же самое чувство, как если бы в мои руки попала такая бутылка. Океан всей своей огромной стихией пришел ей на помощь, - и помог исполнить её предназначение, и чувство провиденциального охватывает нашедшего. В бросании мореходом бутылки в волны и в посылке стихотворения Боратынским есть два одинаковых отчетливо выраженных момента. Письмо, равно и стихотворение, ни к кому в частности определенно не адресованы. Тем не менее оба имеют адресата: письмо - того, кто случайно заметил бутылку в песке, стихотворение - «читателя в потомстве». Хотел бы я знать, кто из тех, кому попадутся на глаза названные строки Боратынского, не вздрогнет радостной и жуткой дрожью, какая бывает, когда неожиданно окликнут по имени.

Александра Истогина - родилась в 1947 г. в селе Ястребовка Курской области. Окончила филологический факультет Московского университета. Печататься как литературный критик начала в 1975 г.. Автор двух поэтических сборников, нескольких литературоведческих книг и многих критических и литературоведческих статей о русской классической и современной литературе, печатавшихся в журналах “Знамя”, “Континент”, “Литературное обозрение”, “Север”, “Подъем”, “Волга” и в других изданиях. Живет в Москве.

“Читай, чтоб полюбить меня...”
(Ш.Бодлер )

Судьба и творчество каждого крупного поэта неразрывны. Единство их не всегда легко обнаружить, но стремиться к этому должно. Вот почему статья, посвященная поздней философской лирике Баратынского, начинается биографическим очерком с элементами психологической характеристики его личности. Баратынский осознавал собственное творчество как концентрированное, пусть преображенное, но достоверное отображение своей жизни:

Но я живу, и на земли мое

Кому-нибудь любезно бытие;

Его найдет далекий мой потомок

В моих стихах; как знать? душа моя

Окажется с душой его в сношенье,

И как нашел я друга в поколенье,

Читателя найду в потомстве я.

/1828 / 1

Таким образом, поэт, которого принято считать образцом объективности и предельных для лирики абстрагированных обобщений, сам прямо говорит о соотнесенности своей судьбы и своей поэзии. С этим нельзя не считаться, и поэтому стих Баратынского, вынесенный в заголовок статьи, не только формулирует творческое кредо поэта, но и служит своеобразным камертоном изложения. Вместе с тем, учитывая специфику поздней лирики Баратынского, целесообразно внешне разделить повествование о жизни и анализ стихов.

Евгений Баратынский родился и провел детские годы в имении отца селе Мара Кирсановского уезда Тамбовской губернии. Он был на год моложе Пушкина и, стало быть, принадлежал к поколению, пережившему расцвет и разгром декабризма. Но еще задолго до того “судьба взяла его в свои руки”, 2 как писал он Н.В. Путяте. В 1808 г. Баратынские переехали в Москву, но через два года умер отец, и семья возвратилась в Мару. “С самого детства я тяготился зависимостью и был угрюм, был несчастлив”, жалуется Баратынский в том же письме.

Семья была хоть и родовита, но не слишком богата. Евгения, старшего среди детей, отправили в Петербург, где в частном пансионе он готовился к поступлению в Пажеский корпус. В декабре 1812 года он стал воспитанником этого привилегированного заведения, атмосфера которого, видимо, резко отличалась от той, в какую попал Пушкин в Лицее. В письме Жуковскому Баратынский подробно рассказал о пребывании в корпусе: о друзьях (“резвые мальчики”) и недругах (“начальники”), об “обществе мстителей”, возникшем под влиянием “Разбойников” Шиллера (“Мысль не смотреть ни на что, свергнуть с себя всякое принуждение меня восхитила; радостное чувство свободы волновало мою душу...”) и о прискорбном завершении мстительных забав - участии в краже денег, за которым последовало исключение из корпуса (1816г.) Личный приказ Александра Первого запрещал провинившимся служить где-либо, кроме как рядовыми в армии.

Нетрудно представить смятенное состояние юноши - чувствительного, пылкого, нравственно щепетильного. Встреча с матерью потрясла Баратынского, особенно “бездной нежности”, тем более нежданной. Сердце его “сильно вострепетало при живом к нему воззвании; свет его разогнал призраки, омрачившие мое воображение, - пишет он Жуковскому. - ... я... ужаснулся как моего поступка, так и его последствий...”

Еще в отроческом письме матери Баратынский проявляет редкую для этого возраста склонность к самоанализу, придирчивой самооценке. Но в “повести беспутной моей жизни”, предложенной Жуковскому, он, психологически мотивируя свои “шалости”, ищет и находит себе оправдание (“природно-беспокойный и предприимчивый”, невежество наставников и т. п.) Очевидно, только наедине с собой строго и всерьез судит он “негоднейший” свой поступок, и только в этом самоосуждении - путь к настоящему раскаянию, болезненная, но плодотворная работа души.

Воспоминание о провинности сидит в Баратынском, как гигантская заноза, и не дает покоя его совести и самолюбию. Так и не дождавшись прощения государя, едет он в Петербург, где в начале 1819 г. вступает рядовым в лейб-гвардии Егерский полк.

Интерес к литературному труду появился у Баратынского еще в Пажеском корпусе, и в Петербурге он, через корпусного приятеля Креницына, знакомится с Дельвигом, который стал ему особенно близок, с Кюхельбекером, Ф. Глинкой, Пушкиным. Он посещает их дружеские вечера (позже описанные в поэме “Пиры”), а также салон С.Д. Пономаревой, литературные “среды” Плетнева, “субботы” Жуковского - словом, ведет жизнь достаточно “рассеянную”, но насыщенную интеллектуальными и художественными событиями. Вскоре на страницах журналов стали появляться его стихи.

Однако 4 января 1820 г. Баратынского производят в унтер-офицеры с переводом в Нейшлотский полк, стоявший в Финляндии. Это было воспринято и им, и его друзьями как своего рода ссылка. Так сама судьба “провоцировала” образ “финляндского изгнанника” в его ранней лирике.

Но Баратынский живет на правах близкого человека в доме командира полка А.Г. Лутковского, дружит с командиром роты Н.М. Коншиным, пишущим стихи, часто и надолго ездит в Петербург. Казалось бы, не столь уж тяжкая доля, весьма далекая от обычной солдатчины?..

“Не служба моя, к которой я привык, меня обременяет,- пишет он Жуковскому, - меня тяготит противоречие моего положения. Я не принадлежу ни к какому сословию, хотя имею какое-то звание. Ничьи надежды, ничьи наслаждения мне не приличны. Я должен ожидать в бездействии... перемены судьбы своей... Не смею подать в отставку, хотя, вступив в службу по собственной воле, должен бы иметь право оставить ее, когда мне заблагорассудится; но такую решимость могут принять за своевольство...”

О снятии наказания хлопочут А.И. Тургенев, П.А. Вяземский, В.А. Жуковский, пространное письмо к которому и написано в связи с этими хлопотами и представляет собой исповедь “задумчивого проказника”, как однажды назвал Баратынского Пушкин, принимавший страстное участие в его судьбе. Сам находясь в Михайловской ссылке, Пушкин пишет брату в начале 1825 г.: “Что Баратынский?.. И скоро ль, долго ль?.. как узнать?.. Где вестник искупления? Бедный Баратынский, как подумаешь о нем, так по-неволе постыдишься унывать...”

Не только по бесконечной доброте своей писал так Пушкин, но и потому, вероятно, что глубоко прочувствовал драматизм самоощущения благородного и самолюбивого человека, попавшего в столь двусмысленное положение. “Уведомь о Баратынском, - пишет он брату через некоторое время, - свечку поставлю за Закревского 3 , если он его выручит...”

В апреле 1825 года Баратынский вместе с офицерским чином получает, наконец, возможность сбросить “судьбой наложенные цепи”. Уехав осенью в отпуск, он уже не вернулся в Финляндию. 31 января 1826 г., выйдя в отставку, Баратынский поселился в Москве у матери.

Добровольно принятое на себя испытание - служба в армии - безусловно свидетельствует о сильном и совестливом характере Баратынского, но томительная и упорная борьба с “судьбой ожесточенной” надорвала его душу, отняла много жизненных сил, лишила инициативы и вкуса к сопротивлению, склонила к камерности его музу, а разгром декабристов довершил пессимистический колорит его мировосприятия, коего не могли поколебать ни счастливая семейная жизнь, ни признание как поэта.

Выйдя в отставку, Баратынский не слишком повеселел. Он не был активным противником режима, но безусловно симпатизировал оппозиционерам. Преддекабрьское воодушевление проникло и в его лирику (см., например, стихотворение 1824 г. “Буря”), и он был тяжело, если не смертельно ранен расправой над декабристами, страшной гибелью пятерых, среди которых был близкий его приятель К.Ф. Рылеев. В письмах Баратынского нет намеков на 14 декабря, в стихах - слабый отзвук (“Стансы”, 1827г.), но друг и родственник его Н.В. Путята был свидетелем казни на рассвете 13 июля 1826 года, и наверняка рассказ его потряс поэта.

Невозможность открытого сочувствия осужденным тяготила сознанием собственного бессилия, невольной робости перед карателями, и чувство это было беспросветно унизительным.

Пушкин, имевший случай прямо ответить Николаю Первому, что “стал бы в ряды мятежников”, был внутренне свободнее и счастливее.

Баратынский глубоко упрятал свою скорбь и ни разу не позволил себе “выразить чувство” хотя бы в стихах, то есть “разрешить его”, “овладеть им”. Исторически объяснимое поражение практической программы декабризма представилось ему крахом вольнолюбивых идеалов вообще и лучших устремлений его поколения в частности. Бесчинства правительственного самовластья он принял за проявление “самовластного рока”...

Крушение надежд и - досадные тяготы освоения светской жизни... “Сердце мое требует дружбы, а не учтивостей, - пишет он Путяте в январе 1826г., - и кривлянье благорасположенья рождает во мне тяжелое чувство... Москва для меня новое изгнание”. Необходимость погружаться “в мелочи обыкновенной жизни” угнетала Баратынского. “Живу тихо, мирно, счастлив моею семейственною жизнью, - пишет он Путяте через два года, - но... Москва мне не по сердцу. Вообрази, что я не имею ни одного товарища, ни одного человека, которому мог бы сказать: помнишь? с кем мог бы потолковать нараспашку...”

Письмо Плетневу (1839г.) подводит некоторые итоги: “Эти последние десять лет существования, на первый взгляд не имеющего никакой особенности, были мне тяжелее всех годов моего финляндского заточения... Хочется солнца и досуга, ничем не прерываемого уединения и тишины, если возможно, беспредельной”...

А в эти десять лет вместились, помимо семейных забот и праздников, встречи с Пушкиным и Вяземским, знакомство с Чаадаевым и Мицкевичем, сближение и разногласия с любомудрами, смерть Пушкина, слава и смерть Лермонтова (о котором Баратынский не обмолвился ни словом), повести Гоголя (которые он приветствовал) и, наконец, дружба с Иваном Васильевичем Киреевским, талантливым критиком, издателем журнала “Европеец”, глубоким человеком.

Это ему писал Баратынский в 1831 году: “Ты первый из всех знакомых мне людей, с которым изливаюсь я без застенчивости: это значит, что никто не внушал мне такой доверенности к душе своей и характеру”... Это ему он писал: “Мы с тобой товарищи умственной службы”. Вместе с Киреевским Баратынский тяжело переживал запрещение журнала, как мог, ободрял издателя: “Будем мыслить в молчании... Заключимся в своем кругу, как первые братья христиане, обладатели света, гонимого в свое время, а ныне торжествующего. Будем писать не печатая. Может быть, придет благопоспешное время...”

Но вскоре неясные обстоятельства помешали дружбе и дали Баратынскому повод бросить резкий упрек “новым племенам” (стихотворение “На посев леса”, 1843г.).

Будучи человеком с душой “нежной и мстительной” (его собственные слова о Руссо), Баратынский мог видеть “сокрытый ров” коварства там, где его не было вовсе или была литературная борьба, увы, не всегда корректная. Растравленное самолюбие вредило и ему самому, нередко лишая его отзывы о литературной работе современников, даже друзей, доброжелательства и справедливости. Отношение к Пушкину было напряженным. Эпиграммы же Баратынского отличает едкость и насмешливость, граничащая с публичным оскорблением. Не потому ли и в других подозревал он нечто подобное по отношению к себе?.. Виртуозный рассудок его даже в посмертной похвале Белинского Пушкину отыскал намерение задеть его, Баратынского (см. стихотворение “Когда твой голос, о поэт...”, 1843 г.).

Нелегкий, “разборчивый”, взыскательный характер вкупе с некоторыми творческими задачами, о которых речь впереди, поставили Баратынского в особое, обособленное положение и в жизни, и в литературе: “стал для всех чужим и никому не близким” (Гоголь). Жена, которую он очень любил, была человеком интересным и преданным ему, но не могла, понятно, заменить утраченные надежды и дружбы. Отказ от “общих вопросов” в пользу “исключительного существования” вел к неизбежному внутреннему одиночеству и творческой изоляции. Только высокая одаренность и замечательное стремление к самообладанию помогли Баратынскому достойно ответить на вызов, брошенный ему “судьбой непримиримой”. В 1825 г. он написал:

Меня тягчил печалей груз;

Но не упал я перед роком,

Нашел отраду в песнях муз

И в равнодушии высоком,

И светом презренный удел

Облагородить я умел...

/“Стансы” /

Будучи натурой чрезвычайно чувствительной, легкоранимой, “женственной”, как и положено поэту, Баратынский страстно воспитывал себя, даже муштровал. Он вырабатывал в себе такие “мужские” качества, как трезвость оценок, бесстрашие перед “крутыми истинами”, строгость и сосредоточенность философского мышления, стремление к четкой завершенности, даже окончательности слова и жеста.

“Того не приобресть, что сердцем не дано”, - утверждал он, но борьба с собой и возвращение к себе, сменяющие друг друга бунт и смирение обеспечивают подспудный драматизм зрелой лирики Баратынского.

“Дарование есть поручение”, считал Баратынский и исполнял “поручение” с завидной непреклонностью. Творческий путь его, при внешней плавности, не был прост. Он приятельствовал с А.А. Бестужевым и К.Ф. Рылеевым, печатался в их альманахе “Полярная Звезда”, но поэтов-декабристов не вполне удовлетворяло его творчество, ибо в нем отсутствовали гражданские мотивы и чувствовалось влияние классицизма (“холод и суеверие французское”). Вместе с тем его самобытность сомнений не вызы-вала. Рано проявившаяся склонность к изощренному анализу душевной жизни доставила Баратынскому славу “диалектика”, тонкого и проницательного. Пушкин назвал его элегию “Признание” - “совершенством”, и это не кулуарный комплимент или учтивая похвала, а искренняя щедрая оценка литературного собрата. “В нем, кроме да-рования, и основа плотная и прекрасная”, утверждал Вяземский.

Но с выходом поэмы “Эда” (начало 1826 г.), предлагавшей новое, отличное от пушкинского решение романтического характера и не понятой ни критикой, ни читателями, популярность Баратынского пошла на убыль. “Любовь камен с враждой Фортуны - Одно...” - напишет он много лет спустя. Ничто, однако, не поколебало его решимости “идти новою собственною дорогою”, то есть прежде всего, считал он, вырваться из-под всеобъемлющего (мировоззренческого, тематического, стилевого) влияния Пушкина, открыть свою тему и дать оригинальное поэтическое решение ее.

Русская поэзия 20-30-х годов прошлого века искала синтеза гражданственности и лирической силы, социальной значимости и свободы самовыражения творящей личности. “Любомудры” выдвинули программу “поэзии мысли”. Баратынский же, по видимости не участвуя в этих поисках, тоже решал значимые задачи создания русской философской лирики. Он по-своему ответил на упреки Веневитинова, что “у нас чувство некоторым образом освобождает от обязанности мыслить и, прельщая легкостью безотчетного наслаждения, отвлекает от высокой цели усовершенствования”.

Разбирая “Тавриду” А. Муравьева (“Московский телеграф”, 1827 г.), Баратынский высказывает соображения, звучащие как собственный творческий принцип: “Истинные поэты потому именно так редки, что им должно обладать в то же время свойствами, совершенно противоречащими друг другу: пламенем воображения творческого и холодом ума поверяющего. Что касается до слога, то надобно помнить, что мы для того пишем, чтобы передавать друг другу свои мысли; если мы выражаемся неточно, нас понимают ошибочно или вовсе не понимают: для чего ж писать?..”

Истинные поэты поняты как поэты истины . Взыскуется поэтическая мысль, точно выраженная и обращенная к читателю , хотя бы и “в потомстве”. Ничего слишком мизантропического, высокомерного. И, как уже приходилось отмечать, Баратынский не был одинок в своих поисках. “Русская общественная жизнь, особенно после событий декабря 1825 г. и наступившей вслед за тем реакции, проявляла сильные тенденции к философскому осмыслению современной действительности, жизни вообще, человека. Русский мыслитель независимого и прогрессивного толка, лишенный надежд на скорое осуществление своих общественных идеалов, стремился компенсировать этот трагический недостаток глубиной и полнотой знания, внутренним, духовным постижением истины. И в этом он не мог и не хотел ограничиваться малым. Ему нужна была непременно вся истина: только мирообъемлющая истина и мирообъемлющая философия могли его удовлетворить”. 4

Такой “мирообъемлющей философией” стала на время философия Шеллинга, и даже Баратынский, вопреки рационалистическому складу ума, попал под ее обаяние. “Поэтическая и антидогматическая основа философии Шеллинга позволяла и любомудрам, и другим русским поклонникам немецкого философа идти за ним свободно, нисколько не жертвуя оригинальностью собственной мысли и собственного взгляда на вещи”. 5 Творчество Баратынского вполне это подтверждает, но пока отметим лишь, что потребность в мысли и в “поэзии мысли” носилась, как говорится, в воздухе, так что лирика Баратынского с ее “лица необщим выраженьем” и упорным интересом к сверхличному была совершенно в духе времени.

Тематически поздняя лирика Баратынского не слишком разнообразна. Ей свойственна собранность, подчас даже пригвожденность внимания к какой-либо проблеме.

Одним из важнейших был вопрос об истине. Принципиальность его в том, что понимание поэтом сущности и назначения истины дает верный ориентир отношения к мыслям, высказанным им самим.

Поначалу отшатнувшийся от разрушительной, мертвящей истины (а именно эти качества отметил он прежде всего), Баратынский скоро склонился к противоположной точке зрения, отдавая предпочтение честным и холодным свидетельствам разума. “Гордость ума и права сердца в борьбе беспрестанной...” - признавался он в 1828 г.

Интересно, что тремя годами раньше Пушкин, готовя ответ на заметку о своем “Демоне”, подчеркнул, что в необходимости сохранить “надежды и лучшие поэтичес-кие предрассудки души” видит он “цель нравственную”.

“Что истинно, то нравственно”, заявляет Баратынский, словно полемизируя с Пушкиным (оставившим свой ответ неопубликованным). Нет низких, мрачных, неприглядных истин, особенно в искусстве.

Две области - сияния и тьмы -

Исследовать равно стремимся мы...

/“Благословен святое возвестивший...”, 1839 /

“Преступное” и “прекрасное” заслуживает равного внимания художника, равного беспристрастия при рассмотрении, равных прав в литературе.

С отношением к истине связан целый узел проблем, человеческих и творческих.

Все мысль да мысль! Художник бедный слова!

О жрец ее! тебе забвенья нет;

Все тут, да тут и человек, и свет,

И смерть, и жизнь, и правда без покрова.

Резец, орган, кисть! Счастлив, кто влеком

К ним чувственным, за грань их не ступая!

Есть хмель ему на празднике мирском!

Но пред тобой, как пред нагим мечом,

Мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная!

Мыслить - мучительная обязанность поэта, ибо мысль, по Баратынскому, “нагой меч” и “острый луч” одновременно, то есть нечто острое, колющее, губительное. Живая, “пестрая” жизнь бледнеет от страха перед мыслью - “мечом”, 6 ее безжалостным приговором, и в то же время разоблачающий свет мысли - “луча” являет всю бледность, немощность земного бытия.

“Музыку я разъял, как труп” - говорит самонадеянный Сальери. “Жрец” мысли идет дальше, ибо для него “труп” - вся жизнь, годная лишь на то, чтобы “разъять” ее, “ощупать” и оттолкнуть как “заблужденье чувств”.

Торжество обезнадеживающего холода духа над обманчивым жаром жизни, но торжество трагическое, и восклицания поэта отдают не восторгом, а отчаяньем.

Мысль есть истина. Мысль есть смерть. Стало быть, истина есть смерть. Разумеется, “художник бедный слова” произносит эту истину без упоения, без “хмеля”. Он пленник долга, и драматизм его положения - в добровольной неволе. Мысль как инструмент анализа вынуждена “анатомировать”, то есть работать с неживым уже объектом, по пути к истине теряя самую возможность ее обретения.

“Мысль и з р е ч е н н а я 7 есть ложь”, проницательно заметил Тютчев, но для Баратынского мысль и з р е ч е н н а я есть сама истина, пусть “угрюмая”, неблагостная, “роковая”, лишь бы объективная.

Однако носитель ее - человек, поэт - неизбежно субъективен. Баратынский стремится к невозможному, и максимализм его притязаний предопределяет заведомый исход - недовольство неполноценностью мысли. И все-таки, вопреки явной напряженности интеллектуальной ситуации, он видит свой долг и заслугу в правдивых свидетельствах охлажденного разума, отмечая бескорыстие как “высокую моральность мышления”.

Творчество для Баратынского и творчество его собственное есть мысль, выражающая истину, причем чаще всего бесспорную и, увы, безотрадную с привычной точки зрения. Радужные истины его не волновали, и в этом - острое своеобразие его творчества, воплощавшего дисгармонию как равноправную “ипостась” бытия.

“Чем более вижусь с Баратынским, - писал Вяземский А.И. Тургеневу, - тем более люблю его за чувства, за ум, удивительно тонкий и глубокий, раздробительный ”.

Аналитический, расчленяющий характер таланта Баратынского был отмечен еще на материале элегий. Но он проследил не просто традиционные противостояния, но вытеснение , замещение: чувства - мыслью, жизни - смертью, мечты - опытом.

И с ч е з н у л и при свете просвещенья

Поэзии ребяческие сны...

/“Последний поэт”, 1835 /

Парадокс и поразительный, и безрадостный - при всей его “объективности”!..

Напряженно исследует он “стыки” явлений, “смежные” состояния, которые тоже оказываются противопоставленными, дружба-вражда мысли и истины, например. Столь же сложны взаимоотношения мысли и вымысла (воображения), истины и правды 8 , судьбы и жизни.

Еще в стихотворении “Дельвигу” (1821 г.) Баратынский писал:

Наш тягостный жребий: положенный срок

Питаться болезненной жизнью,

Любить и лелеять недуг бытия

И смерти отрадной страшиться.

Нужды непреклонной слепые рабы,

Рабы самовластного рока!

Земным ощущеньям насильственно нас

Случайная жизнь покоряет...

Достаточно прислушаться к эпитетам, чтобы понять, что человеку враждебна не смерть, а жизнь, точнее - судьба, этот “условный дар скупого неба”. Человек - раб, а владеющее им стремление ввысь, этот робкий платонизм (“нам памятно небо родное”), только добавляет ему безысходного томления и тревоги. Из грандиозной державинской формулы “Я царь - я раб - я червь - я бог” Баратынский берет лишь ущербные доли антитез.

Простор жизни и тиски судьбы столь остро ощущаются поэтом, что и в природе он ищет закон безропотного подчинения. Собственное “разумное” рабство необходимо вписать во всеобщую закономерность.

“К чему невольнику мечтания свободы?..” - так начинает он замечательное стихотворение 1833 года. Противоречия человеческого “удела” повергают его в глубокую глухую скорбь:

О, тягостна для нас

Жизнь, в сердце бьющая могучею волною

И в грани узкие втесненная судьбою.

И, как это ни парадоксально, только набирает от этого мощи, властности.

То же, может быть, и с человеком? Нет, Баратынского такой ход мысли не увлекает. Он скорее склонен, подобно стоикам, выбрать безнадежность, отказ от надежды вообще. 9 Но в этом выборе ощутима принужденность. Кроме того, странным образом упускается из виду, что отречение от надежды есть уже следствие страха, а человек, бросивший отважный вызов, стоит в сильной позиции. Современник Баратынского Тютчев увлекательно дал это почувствовать:

Пускай Олимпийцы завистливым оком

Глядят на борьбу непреклонных сердец,

Кто, ратуя, пал, побежденный лишь Роком,

Тот вырвал из рук их победный венец.

Свобода человека, самоотверженность его рождает чувство радости.

Тютчев подчеркивает непреклонность сердец, Баратынский - непреклонность судьбы. Тютчев хотя бы не отказывается от возвышенной иллюзии, Баратынский же саму иллюзию объявляет иллюзорной. Тютчев избегает, сколь можно, обнажать бездны с их “страхами и мглами”, предпочитает “ткань благодатную покрова”. 10 Баратынскому желанна только “правда без покрова”. Тютчев жаждет самозабвенья, Баратынский же слишком горд, чтобы позволить себе эту слабость. Он готов к исключительно безблагодатным откровениям, вплоть до “откровений преисподней”. В этом тоже проявлена свобода незаурядной личности, но вызывает она чувство мучительное.

Будучи по-своему последовательным, Баратынский не просто приемлет, но берется оправдать самые традиционно негативные аспекты бытия. К этому стремился, например, Монтень, предлагавший пересмотреть отношение к смерти, нищете, страданию: “ведь судьба поставляет нам только сырой материал, и нам самим предоставляется придать ему форму”, то есть наделить “горьким и отвратительным привкусом” или “сделать этот привкус приятным”.

Баратынский менее свободен в обращении с жизнью, но в русской, а, возможно, и мировой лирике до него мало кто пытался со столь близкого расстояния созерцать смерть.

Смерть дщерью тьмы не назову я

И, раболепною мечтой

Гробовый остов ей даруя,

Не ополчу ее косой.

О дочь верховного эфира!

О светозарная краса!

В руке твоей олива мира,

А не губящая коса.

Когда возникнул мир цветущий

Из равновесья диких сил,

В твое храненье всемогущий

Его устройство поручил.

И ты летаешь над твореньем,

Согласье прям его лия

И в нем прохладным дуновеньем

Смиряя буйство бытия...

А человек! Святая дева!

Перед тобой с его ланит

Мгновенно сходят пятна гнева,

Жар любострастия бежит.

Дружится праведной тобою

Людей недружная судьба:

Ласкаешь тою же рукою

Ты властелина и раба.

Недоуменье, принужденье,

Условье смутных наших дней,

Ты всех загадок разрешенье,

Ты разрешенье всех цепей.

/“Смерть”, 1828 /

Стихотворение Баратынского часто представляет собой лирический образ идеи, подобно тому, как герой Достоевского - это в существенной степени персонификация идеи . Но у Достоевского всегда есть идея-оппонент, у Баратынского - почти никогда. Он исключает “антитезис”, а вместе с ним и “синтез”. Стихотворение “Смерть” написано экстатичным атеистом и дышит поистине инфернальным вдохновением. Смерть сама предстает здесь неким “синтезом”, но не слишком ли зловещим?..

Или, может быть, эта судорожно чеканная хвала есть своего рода заклинание, загово р? Страшное, непостижимое надо попытаться представить обыкновенным, даже полезным, “приручить” и “обезвредить”...

“Размышляй о смерти!” - Кто говорит так, тот велит нам размышлять о свободе. Кто научился смерти, тот разучился быть рабом”, утверждает Сенека. Мысль “свергнуть с себя всякое принуждение” восхищала Баратынского не только в юности.

Но чтобы оценить оригинальность этой “апологии смерти” как литературного явления, необходимо вспомнить, как писали о том же другие поэты - до и после.

Державин восклицал: “Смерть, трепет естества и страх!..”, но в оде “Бог” вдохновенно воспел величие и благо Промысла.

У Батюшкова - пронзительный лиризм, “гармонический проливень слез”:

Минутны странники, мы ходим по гробам,

Все дни утратами считаем,

На крыльях радости летим к своим друзьям -

И что ж?.. их урны обнимаем...

/“К другу” /

Молодой Пушкин писал:

Надеждой сладостной младенчески дыша,

Когда бы верил я, что некогда душа,

От тленья убежав, уносит мысли вечны,

И память, и любовь в пучины бесконечны...

Но тщетно предаюсь обманчивой мечте;

Мой ум упорствует, надежду презирает...

Ничтожество меня за гробом ожидает...

Позже дума его о “смерти неизбежной” стала смиреннее и светлее, но никогда не сосредоточена на самом феномене смерти. Он не стремится “изведать тайны гроба”, ибо чтит распорядок бытия и доверяет его негласному закону. Печаль его поистине человечна: жить для Пушкина - “неизъяснимое наслажденье”. Между тем им написано немало стихов о смерти, различных по глубине и смелости, - от “Утопленника” до “Заклинания” и “Брожу ли я вдоль улиц шумных...” Но так называемое “некрофильство” Пушкина идет скорее от Монтеня, ибо он тоже старался постоянно думать и говорить о смерти, но без пиетета или страха, “разнообразно”, как о любопытной обыденности, - или целомудренно отводил взор...

В стихах символистов смерть условна. Поэтому, может быть, так поражает образ, найденный Блоком:

Тихо вышел карлик маленький

И часы остановил...

/“В голубой далекой спаленке...” /

А вот Тарковский:

Тлетворна смерть, но жизнь еще тлетворней,

И необуздан жизни произвол...

/“После войны” /

Сказано как бы “вослед” Баратынскому, но для жизнелюбивой музы Тарковского характерно иное:

Спасибо, что губ не свела мне улыбка

Над солью и желчью земной.

Ну что же, прощай, олимпийская скрипка,

Не смейся, не пой надо мной.

/“Земное” /

Заболоцкий создает теорию “метаморфоз”, согласно которой ничто не умирает: жива мысль, как жива природа. Вслед за Циолковским он жаждет ощутить себя “государством атомов”, продолжающих после смерти жить в иной “ассоциации”, иной форме. “Бессмертна и все более блаженна материя - тот единственный материал, который мы никак не можем уловить в его окончательном и простейшем виде”, писал он, пытаясь “настроиться” на безболезненную деструкцию, деиндивидуализацию. И иногда это удавалось, особенно в стихах:

Я не умру, мой друг. Дыханием цветов

Себя я в этом мире обнаружу.

Многовековый дуб мою живую душу

Корнями обовьет, печален и суров.

В его больших листах я дам приют уму,

Я с помощью ветвей свои взлелею мысли,

Чтоб над тобой из тьмы они повисли

И ты причастен был к сознанью моему...

/“Завещание” /

“Необозримый мир туманных превращений” не выходит за пределы жизни. Фантазии Заболоцкого артистичны, изобретательны, стихи его - как сны, как сказки, хотя поклонялся он прежде всего разуму, ясности конструкции. Только в предсмертную лирику допущены горькие сомнения, ропот:

Боже правый,

Зачем ты создал мир, и милый, и кровавый,

И дал мне ум, чтоб я его постиг!..

/“Во многом знании - немалая печаль...” /

Можно вспомнить Фета и Сологуба, Анненского и Ахматову, Мандельштама и Ходасевича, Гумилева и Кузмина, Цветаеву и Есенина, вплоть до современных поэтов: Жигулина, Самойлова, Вал. Соколова и других - никто не избежал особого волнения, особой даже интонации, прикасаясь к этой “теме”.

Баратынский сохраняет ледяное спокойствие и, будто наперекор пословице “На смерть, что на солнце, во все глаза не взглянешь!”, не отводит взора и даже не щурит глаз. Поразительное самообладание, но суть его противоречива, если не трагична. Стихотворение “Смерть” - шедевр абсолютизации некой мысли или догадки, абсолютизации, к которой так склонен решительный ум Баратынского. Он берет отрицательные аспекты жизни (“буйство бытия”, разгул страстей, социальные несовершенства) и “смиряет” их бесстрастным отрицателем, будто не принимая всерьез “всех наслаждений жизнью” и всех страданий, связанных со смертью.

Но к беспрецедентному “жизнехуленью” ведет не столько гордыня, сколько горестное сомнение в ценности той “случайной жизни”, которой человек подчинен от рождения.

Баратынский - поэт единственности, неповторимости:

В п о л н е упоевает

Нас только п е р в а я любовь.

/“Признание”, 1823, 1834 /

Он не терпит возврата: возможная полнота исчерпана сразу и навсегда, и в повторении мерещится ему подлог, иллюзия, измена первоначальному .

“Сфокусированность” его натуры, склонной к максимализму и категоричности, очень резко и безоглядно выражена в стихотворении “На что вы, дни!..” /1840/: Мир статичен, человек скован, душа и тело разительно “несовместны”, отчуждены. Но все - пленники друг друга. Жизнь скудна, человеческие возможности ничтожны, да и те “без ну жды”, миропорядок бессмыслен и бесплоден - к такому выводу приходит Боратынский, и едва ли есть в мировой поэзии более беспросветное стихотворение. К концу его тьма сгущается в неодолимый мрак. Чувство это усиливается и абсолютизируется за счет отсутствия “возражений”, “антитезиса”. Распад зафиксирован с убедительной достоверностью; на возрождение, преображение нет и намека. “Кольцо существованья тесно...” - скажет потом Блок. Но сколько боли в другом его признании:

Как тяжело ходить среди людей

И притворяться непогибшим...

Но “немало есть таких, кому жизнь кажется не горькой, а ненужной”, писал Сенека почти двадцать веков назад.

И словно настаивая на этой непростительной ненужности, Баратынский пишет реквием по притязаниям человеческого духа.

Я связь миров повсюду сущих...

/Державин /

Я человек, я посредине мира...

/Тарковский /

Как мне быть? я мал и плох...

/Баратынский /

Детски жалобная, щемящая интонация “Недоноска” (1835) выдает всю непомерность скорби его автора. “Крылатый вздох”, наделенный большим диапазоном физических проявлений, поразительно эфемерен, и ущербность его передана с трепетом и прямо-таки ласковым сочувствием.

Подобно стихотворению Тютчева “Безумие”, “Недоносок” не поддается примитивной рациональной трактовке, но можно, очевидно, рассматривать его как вариацию духовной угнетенности, метафизической несвободы, вариацию той самой жизни, стесненной судьбою. Простор жизни, как и “бессмысленная вечность”, - в тягость этому странному существу:

Я из племени духов,

Но не житель Эмпирея,

И едва до облаков

Возлетев, паду слабея.

Как мне быть? я мал и плох...

Беззащитность неслыханная, покой недоступен, утешенья нет.

Мы в небе скоро устаем,-

И не дано ничтожной пыли

Дышать божественным огнем -

/“Проблеск”, <1825 > /

так Тютчев передал грустную ограниченность человеческой природы.

Баратынский переносит акценты:

Бедный дух! ничтожный дух!

Дуновенье роковое

Вьет, крутит меня, как пух,

Мчит под небо громовое.

Бьет меня древесный лист,

Удушает прах летучий!

Вопль унылый я подъемлю... 11

Вопиющая немощь духа или жалкая посмертная участь души - равно “горек и отвратителен” привкус жизненных “брашен”...

От послания “Дельвигу” до трагических стихотворений “Осень” (1836-1837) и “На что вы, дни!..” простирается убеждение Баратынского в бессмысленности человеческого существования. “Жизнь полюбить больше, чем смысл ее” - это формула Ивана Карамазова, подсказанная “схимником” Алешей, глубоко чужда творческому да и человеческому сознанию Баратынского. Размышляя о “жатве” с “жизненного поля”, он не прельщается ничем, ничему не шлет привета и благословения:

Твой день взошел, и для тебя ясна

Вся дерзость юных легковерий;

Испытана тобою глубина

Людских безумств и лицемерий.

Ты, некогда всех увлечений друг,

Сочувствий пламенный искатель,

Блистательных туманов царь - и вдруг

Бесплодных дебрей созерцатель,

Один с тоской, которой смертный стон

Едва твоей гордыней задушен...

Зима идет, и тощая земля

В широких лысинах бессилья,

И радостно блиставшие поля

Златыми класами обилья,

Со смертью жизнь, богатство с нищетой -

Все образы годины бывшей

Сравняются под снежной пеленой,

Однообразно их покрывшей, -

Перед тобой таков отныне свет,

Но в нем тебе грядущей жатвы нет!

В “Осени” - все принципиальные темы и решения лирики Баратынского: разочарование, тщета человеческих усилий, мизантропические мотивы и жалоба на отсутствие “отзыва”, смешная пылкость сердца и холод опыта, оппозиция “бессмертным иллюзиям духа”, вопрошание гроба и неверие в “грядущую жатву”. Стихотворение, как дерево, “ветвится” строфами, самозначными, но скрепленными воедино “стволом” смысла. Образы тяготеют к символичности, то есть заведомому обобщению, грандиозность их тщится поглотить целый мир с его мнимостями и самообманами. Интонация горестная и вместе с тем едкая. Пульсирующие ямбы, отягченные архаизмами, создают впечатление мрачной и не просто торжественной, но торжествующей непреложности.

Интересно между тем, что размышление Баратынского “убеждает” скорее эмоционально, нежели интеллектуально. Но еще в 1828 году Пушкин заметил: “Никто более Баратынского не имеет чувства в своих мыслях и вкуса в своих чувствах”.

И в самом деле всей лирике его свойственно высокое изящество, благородная сдержанность самовыражения.

Острое своеобразие Баратынского - и в безрадостном стремлении идти до конца в “избиении” надежды, отнимать даже надежду на надежду.

Лишь иногда гордый ум его поникает перед “благовестящими снами” сердца, - так поэт побеждает “нещадного” мыслителя. В той же “Осени” возникает противовес всеразъедающей коррозии опыта - “цветущий брег за мглою черной”.

Пред Промыслом оправданным ты ниц

Падешь с признательным смиреньем,

С надеждою, не видящей границ,

И утоленным разуменьем...

Это - как тютчевский “ветр”, “теплый и сырой”, который даже в самое глухое ненастье “душу нам обдаст как бы весною”...

Но не таков Баратынский. Он немедленно переходит к сомнению в благодати, потому что, он уверен, “не найдет отзыва тот глагол, Что страстное земное перешел”. Духовные обретения индивидуальны, непередаваемы, и это вызывает неисцелимую скорбь в человеке, казалось бы, склонном к мизантропии, предпочитающем “одинокое упоенье”.

То же - в стихотворении “Рифма”, по-своему отрицающем художническое затворничество:

Но нашей мысли торжищ нет,

Но нашей мысли нет форума,

Меж нас не ведает поэт

Высок полет его иль нет,

Велика ль творческая дума.

Сам судия и подсудимый,

Скажи: твой беспокойный жар -

Смешной недуг иль высший дар?

Реши вопрос неразрешимый!..

Но если в “Рифме” есть некий намек на благовест уже потому, что “болящий дух врачует песнопенье”, то в “Осени”, несмотря на порывы в область “сияния”, Баратынский отвергает возможность какой бы то ни было гармонии.

В том числе гармонии природы и человека.

Издавна поэзия чутко откликалась на взаимосвязи человека и “естества”. Знаменитое “Брожу ли я...”, где природа неожиданно и вроде бы неверно названа “равнодушной”, дает основание для следующей трактовки: Пушкин воспринимает природу вечно живой и безразличной к человеку после его смерти, поскольку непосредственная связь между ними утрачена. Человек остается в духе, принадлежит иным сферам. Мертвый человек и природа после его смерти взаимноравнодушны , краса ее сияет живым, а человек от природы отпадает. 12

Но Пушкин, не слишком склонный к метафизике, особенно в поэзии, может быть, не имел ничего этого в виду. Во всяком случае, человеку в его стихах природа мила, желанна, связи просты и глубоки. У “пантеиста” Тютчева природа предстает “в полном блеске проявлений”. Он предан стихии, вслушивается в нее, и, может, оттого “есть хмель ему на празднике мирском”. Тютчев утверждает:

Невозмутимый строй во всем,

Созвучье полное в природе, -

Лишь в нашей призрачной свободе

Разлад мы с нею сознаем...

/“Певучесть есть в морских волнах...” /

Заболоцкий отверг “строй” и “созвучье”, даже назвал природу “вековечной давильней”, но всю жизнь влюбленно думал о ней, считал человека “зыбким” ее умом и восклицал, обращаясь к природе:

Как сладко понимать

Твои бессвязные и смутные уроки!..

/“Засуха” /

Баратынский редко “забвенье мысли пьет”, так что и природу он редко переживает непосредственно, без рефлексии. Он отмечает надвигающийся разлад ее с человеком, подступившим к ней без любви, но с “горнилом, весами и мерой”. Вся вина возложена на человека:

Чувство презрев, он доверил уму;

Вдался в суету изысканий...

И сердце природы закрылось ему,

И нет на земле прорицаний.

/“Приметы”, 1839 /

Это звучит в духе шеллингианских концепций, как и стихотворение “На смерть Гете” (1833), где природа и поэт дышат “одною жизнью”. Сам Баратынский уже не мог так дышать, хотя и пытался. Первые строфы “Осени” исполнены желания вчувствоваться в состояние увядающей природы, и прощание с ее красой окрашено неутолимой печалью. Но и здесь медитация одолевает живое общение, и чувство вытесняется размышлением, хотя бы и эмоциональным.

В 1827 году Баратынский опубликовал стихотворение “Последняя смерть”, где подробно описал пригрезившуюся ему “последнюю судьбу всего живого”. Картины грядущего далеки от экспрессии апокалиптических видений, в них - изнеможение, безволие, медленное угасание обессилевшего человечества. И прекрасная торжественная природа, “тишина глубокая” на земле без людей вызывает щемящее чувство утраты. И чем меньше в картине ужаса, чем она умиротворенней, тем это чувство острее. Некому видеть эту красоту, некому любить, некому славить...

Как ни парадоксально, “Последняя смерть” есть проповедь гармонии. “Несбалансированность” земного бытия ведет к гибели человечества. Умственная элита обречена на физическое вымирание, и шеллингианство, ориентировавшее человека только на фантазии и рафинированную духовность взамен практической деятельности, несостоятельно.

Эта мысль Баратынского, судя по реакции критики, не была понята, хотя опасения поэта и до сего дня не утратили актуальности...

В воззрении на природу автор “Примет” был наиболее “неоригинален”, но, может быть, и наиболее далек от напоминающих догмы утверждений. Сложным было отношение Баратынского к религии. Все античные божества и обращения к ним носят условный, литературный характер. Иное дело - монорелигии. Русские шеллингианцы, как известно, полупрезирали христианское учение как “народное”, ставили Спинозу выше Евангелия.

Склонный обычно к “ересям” Баратынский сдержаннее и традиционнее. Но Творец, неизменно присутствующий в его вселенной, необычен: устройство мира Он поручил смерти, человека бросает без помощи и надежды, бывает насмешлив и едва ли не “ревниво злобен”, подобно древнему Року...

Баратынский не скрыл сомнений во всемогуществе “Незримого” и даже в Его благой мудрости, потому-то промысел должен быть оправдан и справедливость его оценена страдающим человеком.

Только однажды речь его звучит почти смиренно и смысл ее человечески значителен:

Царь небес! успокой

Дух болезненный мой!

Заблуждений земли

Мне забвенье пошли

И на строгой Твой рай

Силы сердцу подай.

/1842 или 1843 /

Баратынский сомневался во всем, но в плодах собственных размышлений не сомневался никогда. Оттого, может быть, чужд ему мотив покаяния, “змеи сердечной угрызенья”. Истины свои он словно вырубал в камне и делал это с изумляющей непререкаемостью, тем самым как бы утверждая их незыблемость. Вероятно, руководило им то, что Толстой называл “энергией заблуждения”, необходимой писателю для парадоксальной уверенности в своей правоте.

Но став поэтом разуверенья, Баратынский принял на свою душу безмерно тяжкий груз не только собственной тоски, но и чужие, почти гипнотически им внушенные или поддержанные разочарования. Он сознавал драматизм своего положения:

Вотще! Я чувствую: могила

Меня живого приняла,

И, легкий дар мой удушая,

На грудь мне дума роковая

Гробовой насыпью легла...

/“Когда исчезнет омраченье...”, 1834 /

Иногда кажется, что тотальный скепсис Баратынского - не эквивалент его мировосприятия, а только “рабочая гипотеза”, инструмент интеллектуальной деятельности, тот самый “нагой меч” изощренной, бестрепетной мысли.

Если бы не “сухая скорбь”, с которой он изрекает свои разрушительные ист и н ы!.. Есть в ней, между прочим, тончайшее сходство со скорбью Великого Инквизитора, вынужденного, напротив, л г а т ь ради мнимого блага презираемых им людей. Оба не доверяют Промыслу, не верят в человека с его жалким, “текущим”, а не “абсолютным” умом, не признают, хотя и по-разному, свободы выбора, не терпят альтернатив. И в то же время Баратынский, убежденно сказавший: “Я правды красоту даю стихам моим...”, - резко противостоит персонажу Достоевского, потому что правда - нравственна, ложь - аморальна. Сойдясь, крайности вновь радикально расходятся.

Единственное, на что не покушается желчная рефлексия Баратынского, - это память о детстве, о местах, “где волею небес узнал он бытие”. С неизменной нежностью вспоминает он “хранительный кров” отчего дома в Маре:

Что ж? пусть минувшее минуло сном летучим!

Еще прекрасен ты, заглохший Элизей,

И обаянием могучим

Исполнен для души моей...

/“Запустение”, 1834 /

Последнее стихотворение Баратынского “Дядьке-итальянцу” (1844) тоже связано с тамбовской “вотчиной”: посвящено воспитателю поэта Жьячинто Боргезе. Память невольно летит в родные края, где итальянец “мирный кров обрел, а позже гроб спокойный”:

Наш бурнодышащий, полночный аквилон,

Не хуже веющий забвеньем и покоем,

Чем вздохи южные с душистым их упоем...

Поздняя лирика Баратынского, вопреки суровому ее колориту, производит сильное и неоднокрасочное впечатление. При всей “сумеречности”, она человечна. Это отметил даже Белинский, который имел много претензий к поэту, но после его смерти писал: “... мыслящий человек всегда перечтет с удовольствием стихотворения Баратынского, потому что всегда найдет в них человека 13 - предмет вечно интересный для человека”.

Тотальный скепсис Баратынского - это “известковый слой в крови больного сына”, тот самый “слой”, о котором писал Мандельштам в стихотворении “1 января 1924 года”. Время жизни Баратынского совпало с гнетущей эпохой постдекабризма. И дело не в “идейном бессилии” перед ненавистной ему социальной действительностью, о чем пишет Е.Н. Купреянова (см. вступительную статью к цитировавшемуся изданию, стр. 36). Где и когда тиран был идейно сильнее оппозиционеров? Кроме цензуры и каторги, кроме запугивания и растления подданных, никаких “идей” у “самовластительных злодеев” никогда не было. Принадлежность к обезглавленному, подрубленному поколению трагически совпала с индивидуальными качествами личности Баратынского, предрасположенного к меланхолии, жесткому анализу и “ересям”. Он сам отмечал как губительный недостаток “просвещенного фанатизма”, “сердечных убеждений”.

У Баратынского практически отсутствует тема памяти, что лишало его мысль простора и перспективы, сплющивало ее. Об этой утрате исторической и духовной почвы Блок скажет впоследствии так:

И у тех, кто не знал, что прошедшее есть,

Что грядущего ночь не пуста, -

Затуманила сердце усталость и месть,

Отвращенье скривило уста...

/“Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух...” /

“Тщеславный”, по собственному признанию Баратынского, уход от упрощенно понятой пушкинской гармонии оказался чреват немалыми потерями - как творческими, так и чисто человеческими. Но в самой категоричности мышления Баратынского есть что-то юношески вызывающее, максималистское. В отрицании его столько скрытой молодой энергии, душевной силы, что оно оборачивается собственной противоположностью, как всякая крайность.

Кроме того, в поздней лирике есть стихи “вовсе новые и духом и формой”. 14 “Были бури, непогоды...” почти свободно от навязчивой рассудочности. “Ахилл” звучит очень целеустремленно и отнюдь не безнадежно. Стихотворение “На смерть Гете” противостоит всем скептическим и нигилистическим утверждениям Баратынского о человеческой жизни. Даже “Недоносок” с его м е р ц а ю щ им смыслом свидетельствует о подвижной внутренней сущности автора. “Поединок роковой” поэта и философа продолжался всю жизнь, но строгая преданность истине и бесстрашие на пути к ней не были поколеблены:

Ощупай возмущенный мрак -

Исчезнет, с пустотой сольется

Тебя пугающий призрак,

И заблужденью чувств твой ужас улыбнется...

/“Толпе тревожный день приветен...”,1839 /

Ненавидя рассудочность, он сам был ее пленником. Разъял душу поэзии, чувства, как Сальери - музы ку. И бестрепетность эта заставляет трепетать, волосы подымаются, лоб леденеет, и мы спешим назвать поэта несравненным, глубоким, проницательным, прозорливым даже. (Это, между прочим, очень близко ХХ веку). С этой же целью Баратынский принуждал свою музу, свою мысль к бесстрастию, “холоду” (холодность как принцип, что тоже очень в духе новейших теорий искусства: ср. хотя бы рассуждения манновских героев Тонио Крёгера и Адриана Леверкюна). 15 Можно отметить и еще ряд черт, сближающих Баратынского с современными западными художниками: скептическое отношение к человеку и духовным ценностям, парадоксально сопряженное с многовековой традицией гуманизма; требование нетривиальности, “вкуса” при изображении чувств и т. п.

Однако упоение словом как таковым, звукописью, “крутой и поверхностной расправой с чувством посредством литературного языка” Баратынскому чуждо, но это - предмет для особого разговора. Существенно же то, что творчество Евгения Баратынского прочно вошло в духовный состав русской литературы, безошибочно отторгающей все ложное и бесчеловечное. Катарсис не часто посещает читателя Баратынского, но поэзия его вызывает особое состояние духа, поражая твердостью, самообладанием и силой незаурядной мысли, эстетически безупречно выраженной.

Умер Баратынский неожиданно, во время поездки по Италии. Смерть прервала его голос, может быть, именно “в высших звуках”, ибо в “Пироскафе” (1844), открыто мажорном, “италийском”, есть явно итоговые, но и устремленные в будущее строки:

Много земель я оставил за мною;

Вынес я много смятенной душою

Радостей ложных, истинных зол,

Много мятежных решил я вопросов,

Прежде чем руки марсельских матросов

Подняли якорь, надежды символ!..

Плывя из Марселя в Неаполь, Баратынский вспоминал юношескую мечту о морской службе и этим “возвращением к началу своему” закончил земной путь.

Имея в виду стихотворение, которым начата эта статья, Осип Мандельштам писал: “Хотел бы я знать, кто из тех, кому попадутся на глаза названные строки Баратынского, не вздрогнет радостной и жуткой дрожью, какая бывает, когда неожиданно окликнут по имени” (статья “О собеседнике”, 1913 г.).

В этой н е о ж и д а н н о с т и - неистощимое обаяние поэта Евгения Баратынского и его “бунтующей музы”.

1 Стихи Е. Баратынского цитируются по изданию: Евгений Баратынский . Полное собрание стихотворений. “Библиотека поэта”, Л., 1957. Почти все стихи датированы приблизительно, то есть написаны н е п о з д н е е указанного года.

2 Письма и статьи Е. Баратынского цитируются по изданию: Евгений Баратынский. Стихотворения. Поэмы. Проза. Письма. М., 1951. Для непрерывности изложения - без указания страниц.

3 Закревский А.А. - генерал-губернатор Финляндии.

4 Е.А. Маймин. Русская философская поэзия. М., 1976, стр. 21.

5 Там же, стр.19.

6 Небезынтересно отметить, что мистики и некоторые католические святые часто употребляют образ меча или копья, пронзающего сердце во время мистического экстаза. Ср. также у Блока описание “цветных миров”: “лучезарный меч ”, “золотой меч ”...

7 В цитатах разрядка моя, кроме особо оговоренных случаев. - А.И.

8 Ср. пословицу “Истина от земли, а правда от небес”.

9 Ср. утверждение Гекатона: “Ты перестанешь бояться, если и надеяться перестанешь”.

10 Хотя тоже иногда идет до конца, безоглядно отчеканивая: “И нет в творении Творца, И смысла нет в мольбе”...

11 Ср. у Достоевского слова Великого Инквизитора о людях: “малосильные бунтовщики”, “недоделанные пробные существа, созданные в насмешку”...

12 Подобное “равнодушие” отмечено между живым и умершим в стихотворении “Под небом голубым страны своей родной...”. Наблюдение И.М. Семенко.

13 Подчеркнуто Белинским. - А.И.

14 Разбирая вместе с Жуковским после гибели Пушкина его бумаги, Баратынский сделал такое умозаключение о стихах Пушкина, прежде, видимо, не считая его поэтом мыслящим ...

15 Между тем в “мето де” его работы есть нечто общее с цветаевской, с той “только” разницей, что где у Цветаевой - “жар”, у Баратынского- “холод”. Ее лихорадило в самую “разумную” минуту, он же оставался трезв и въедлив в наблюдательности даже в минуту самую “безумную”, словно предвосхищая заветы манновского Тонио Крёгера.

Явив вулкан бушующего чувства.
Мы растворились в море наших грёз.
Но в мире нет чудовищней искусства,
Чем, улыбаясь, скрыть потоки слёз.

И наши чувства на вулкане страсти,
Воспламенившись вмиг, сгорели на лету,
Но мы успели ощутить кусочек счастья,
И нам явилась сакура в цвету!

Рецензии

Сергей, на ваше стихотворение я пришёл из Интернета по ключевым словам “Мой дар убог”. Люблю Баратынского и время от времени ищу в Интернете отклики на его голос. Он оказался прав со словами:
“И как нашел я друга в поколенье,
Читателя найду в потомстве я”.
В потомстве у него оказалось не мало читателей. Вот и вам пришлась по душе его строка.
В целом ваше стихотворение мне показало некое расстройство в душе героя стихотворения. С одной стороны:
“И надо ли его (Лёд нашей страсти) колоть, кромсать, ломать?”, а с другой:
“И наши чувства... Воспламенившись вмиг, сгорели”.
Что же ломать, если все сгорело? Но, в расстройстве чувств чего только не скажешь.
А вот последняя строка, точнее одно лишь слово - сакура - мне кажется, тут совершенно не уместно. Сакура - национальный символ Японии. У нас она упоминается в связи с японскими обычаями. Но ведь ваши герои не японцы, в стихотворении на их японские связи не ни намёка. Вот потому я и считаю, что сакура тут случайна, а случайные слова в стихотворении вызывают отрицательную реакцию внимательного(!) читателя (не всегда осознанную, иногда - подсознательную).

Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора . Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом . Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

хорошую работу на сайт">

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Размещено на http://www.allbest.ru/

Е. Баратынский. Стихотворение «Мой дар…» в контексте жанра

Введение

Заключение

Введение

Поэзия пушкинской эпохи является в истории русской литературы одним из наиболее изученных участков, что нисколько не снижает интереса исследователей к данной проблематике. Специальное изучение творчества Баратынского также было начато давно и может считаться достаточно разработанным: стоит вспомнить хотя бы труды M.JI. Гофмана по составлению первого полного собрания сочинений поэта, комментарии Е.Н. Купреяновой и И.Н. Медведевой к первому изданию Баратынского в серии «Библиотека поэта», работы С.Г. Бочарова, В. Ляпунова, И.А. Пилыцикова и других ученых. Однако вопрос о позиции Баратынского в современной ему литературной полемике и отражения данной позиции в его творчестве полного освещения не получил. Таким образом, анализ творчества Е.А. Баратынского представляется актуальным.

Цель и задачи исследования. Цель работы - охарактеризовать стихотворение «Мой дар убог» в контексте жанра.

В соответствии с целью исследования в курсовой работе были поставлены следующие задачи:

Проанализировать понятие и виды контекста;

Определить роль произведения в творчестве поэта;

Провести сравнительный анализ стихотворений «Мой дар убог, и голос мой не громок…» Евгения Баратынского и «Мой стих -- он не лишён значенья…» Константина Случевского.

Объектом исследования является совокупность особенностей исследуемого произведения. Предмет исследования - стихотворение «Мой дар убог» в контексте жанра.

В качестве теоретической основы в работе были использованы научные труды таких ученых как В.Г. Белинский, С.Г. Бочаров, Л.В. Пумпянский и др.

Методологической базой курсовой работы являются общенаучный метод познания, включая анализ и обобщение, частнонаучные методы (историко-правовой, системно-функциональный, и др.).

Структура работы определена целями исследования и отражает его логику, состоит из введения, двух глав, заключения, списка использованной литературы.

контекстный поэтический баратынский случевский

Глава 1. Жанровое своеобразие произведения и его место в контекстном жанре

1.1 Виды контекста и их особенности

Под контекстом принято понимать языковое окружение, в котором употребляется та или иная языковая единица.

Значение слова, особенно многозначного, реализуется в словосочетании, в грамматической конструкции, в совокупности слов. Попробуйте произнести вне контекста такие русские слова, как класс, передача, сторона, и вы поймете, что употребленные в изолированном виде они вряд ли несут какую-либо информацию и не могут вызвать у слушателя определенные ассоциации. Для того чтобы они обрели значение, им нужен «указательный минимум». Так, значение слова класс актуализируется в словосочетаниях игра высокого класса, классы морских судов, класс рабовладельцев, младшие классы и т. п.; передача -- в словосочетаниях передача по радио, передача больному, велосипедная передача и т.п.; сторона -- в словосочетаниях с левой стороны, с выгодной стороны, прения сторон, дальняя сторона и т.п.

Только языковое окружение может «высветить» различные значения существительного colony и указать на то, что первом предложении это -- исправительная колония, во втором -- Британская колония, т. е. территория, зависимая от метрополии, в третьем -- семейство ос, в четвертом -- первые тринадцать штатов, которые были объединены в федерацию, получившую название Соединенные Штаты Америки:

France used to send criminals to more than eight years hard labour to the Guiana penal colony.

I was born in a Crown Colony, and I"ve lived practically all my life in the colonies.

Surprisingly, my extreme closeness did not alarm the wasp colony.

By 1763 printing was firmly established in each of the thirteen colonies (Literary History of the United States).

Принято различать несколько видов контекста - узкий, широкий и экстралингвистический (внелингвистический).

Под узким контекстом подразумевается контекст словосочетания или предложения. В трех первых предложениях вышеприведенных примеров значение слова colony было уже понятно из минимального контекста -- словосочетаний Crown Colony, penal colony, wasp colony.

Такие знакомые слова, как theory и criticism, в различных словосочетаниях получают разные значения и поэтому переводятся по-разному.

В современной публицистике:

the theory of Einstein теория Эйнштейна

criticizm of modern trends in education критика новейших тенденций в образовании.

В книге об истории Шотландии (XV1 век, период Реформации):

the theory of Christ учениеХриста

criticism of the church недовольство церковью

В отличие от узкого контекста широкий контекст выходит за рамки предложения. Это может быть абзац, глава и все произведение в целом. Следующий пример взят из романа Энн Таилер.

Первая глава романа повествует о том, как одну супружескую пару, прожившую вместе 20 лет, постигло горе -- хулиганы убили их единственного, горячо любимого сына, двенадцатилетнего мальчика. Мейкон, глядя на свою жену, убитую горем женщину, вспоминает, какой она была 20 лет назад, студенткой колледжа, когда жизнь только начиналась и обещала одни радости:

В словаре В. К. Мюллера прилагательное bubbly представлено двумя значениями: 1) пенящийся (о вине); 2) пузырчатый (о стекле).

Поскольку словарные эквиваленты русско-английского словаря неприемлемы для перевода bubbly, нам приходится искать единственно правильное определение в контексте всей главы.

Еще один пример:

Одно из значений глагола to share -- пользоваться чем-либо вместе (одновременно) с кем-либо (с одним человеком, двумя, тремя и более). Поэтому резонно задать вопрос: почему не «трех-, четырехместная палата»? Ответ дает контекст: в начале главы (A. Hailey «Money Changers») говорится о том, как вице-президент одного крупного американского банка поместил свою жену, страдающую серьезным психическим расстройством, в клинику для душевнобольных под ничего не значащим названием «Лечебный центр». Содержание больных в этой клинике стоило баснословных денег, поэтому невозможно предположить, чтобы там были хотя бы трехместные палаты.

Только широкий контекст, т. е. контекст всего произведения, дает возможность переводить заглавия статей, названия литературных произведений. Так, человек, незнакомый с содержанием романа Джона Голсуорси «Beyond», не в состоянии понять, почему в переводе он называется «Сильнее смерти». Все становится ясно по прочтении романа, который повествует о всепоглощающей силе любви.

Здесь уместно было бы привести в качестве иллюстрации историю одной переводческой ошибки. В начале 60-х годов на Московском международном кинофестивале был показан английский фильм, снятый по роману Джона Брейна «Room at the Top». Можно только предположить, что переводчик, которому поручили перевести список фильмов, представленных на фестиваль, не знал романа, который лег в основу сценария, и не имел возможности заранее посмотреть фильм. Поэтому он «вслепую» перевел название. Отсюда первый вариант -- «Мансарда». Однако зрители не услышали в фильме ни одного упоминания о какой-либо мансарде. Немного позже уже купленный фильм вышел на экраны с «подправленным» названием «Комната наверху». Вскоре появился третий вариант -- «Место наверху». И окончательным вариантом стал «Путь наверх». Может быть, еще правильнее было бы назвать фильм «Место под солнцем». Легко понять, что весь курьез произошел из-за того, что слово room означает и комнату, и место, пространство, а переводить названия произведений «вслепую» -- рискованно.

В своей работе переводчик сталкивается с такими случаями, когда, выбирая нужный эквивалент, он не может опереться даже на широкий контекст и вынужден выйти за пределы языкового контекста. В таком случае он имеет дело с экстралингвистическим (внелингвистическим контекстом, т. е. он переводит с учетом экстралингвистических факторов -- эпохи, обстановки, обстоятельств, места-времени, к которым относится высказывание.

Следующие примеры дают возможность проследить, как по-разному переводится существительное invasion в зависимости от места, времени и обстоятельств, при которых происходило вторжение (нашествие и проч.):

Для каждого, кому знакомы обстоятельства, при которых немецко-фашистские войска вторглись (вероломно, внезапно, без объявления войны) на территорию Польши, очевидно, что этот акт можно квалифицировать не иначе, как нападение.

Поскольку эта операция носила характер мощнейшего десанта, который был переброшен через Ла-Манш на побережье Нормандии с помощью целой армады десантных судов и плавсредств, в этой фразе invasion является не чем иным, как высадка.

В немногих сохранившихся письменных памятниках викингов называли «пиратами». Известно также, что викинги умели строить прекрасные быстроходные суда. Это позволяло им заниматься и торговлей, и грабежами на прибрежных территориях. Сама история свидетельствует о том, что здесь слово invasion следует понимать уже не как нападение или высадка, а как набег.

Несомненно, эти примеры далеко не исчерпывают всех возможных переводов слова invasion на фоне экстралингвистического контекста.

1.2 Изменения контекста во времени

Наибольшую сложность представляет историческое изменение контекста в процессе восприятия литературного произведения в последующие эпохи, так как утрачивается представление о реалиях, обычаях, устойчивых речевых формулах, бывших вполне обыденными для читателей прошлой эпохи, но совершенно незнакомых читателю последующих поколений, в результате чего происходит невольное обеднение, а то и искажение смысла произведения. Утрата контекста может, таким образом, существенно повлиять на интерпретацию, поэтому при анализе произведений отдаленных от нас культур необходим так называемый реальный комментарий, иногда очень подробный. Вот, например, с какими областями жизни пушкинской эпохи счел нужным познакомить читателя Ю.М. Лотман, автор комментария к «Евгению Онегину»: «Хозяйство и имущественное положение «…» Образование и служба дворян «…» Интересы и занятия дворянской женщины «…» Дворянское жилище и его окружение в городе и поместье «…» День светского человека. Развлечения «…» Бал «…» Дуэль «…» Средства передвижения. Дорога». И это -- не считая подробнейшего комментария к отдельным строчкам, именам, речевым формулам и т. п.

Общий вывод, который можно сделать из всего сказанного, состоит в следующем. Контекстуальный анализ является в лучшем случае частным вспомогательным приемом, никак не заменяющим анализа имманентного; необходимость того или иного контекста для правильного восприятия произведения указывается организацией самого текста.

Глава 2. «Мой дар» в контексте жанра и его место в поэтическом мире Е.А. Баратынского

2.1 Поэтический мир Е.А. Баратынского

В дни безграничных увлечений,

В дни необузданных страстей

Со мною жил превратный гений.

Наперсник юности моей....

Е. Баратынский

Евгений Абрамович Баратынский стоял у истоков русской классической поэзии. Он, как и другие поэты начала XIX века, оставил большое количество стихотворений, сказал свое слово не только в российской, но и в мировой поэзии. В лирике Баратынского много дружеских посланий соратникам по перу.

В этих стихотворениях поэт полушутливо говорит о своих солдатских буднях:

Мне ли думать о куплетах?

За свирель... а тут беды!

Марс, затянутый в штиблетах,

Обегает уж ряды,

Кличет ратников по-свойски...

О, судьбы переворот!

Твой поэт летит геройски

Вместо Пинда -- на развод.

Или мечтает о том времени, когда оставит военную службу, будет жить в кругу заботливой семьи, предаваясь любимому занятию:

Нельзя ль найти любви надежной?

Нельзя ль найти подруги нежной.

С кем мог бы в счастливой глуши

Предаться неге безмятежной

И чистым радостям души.

Вскоре мечтам поэта дано было осуществиться: он вышел в отставку, женился и поселился в уединенном сельском имении Мураново. Здесь так спокойно отдыхалось вдали от шума старой столицы, наедине с подругой, и так легко писалось:

Я помню ясный чистый пруд,

Под сепию берез ветвистых.

Средь мирных вод его три острова цветут;

Светлея нивами меж рощ своих

волнистых, За ним встает гора, пред ним

в кустах шумит И брызжет мельница. Деревня, луг

широкий, А там счастливый дом... туда душа

летит, Там не хладел бы я и в старости глубокой!

Живя в деревне, поэт прекрасно знает природу, любит неброскую красоту средней полосы России и повествует читателю о ее внутренней гармонии:

Чудный град порой сольется

Из летучих облаков,

Но лишь ветр его коснется,

Он исчезнет без следов.

Так мгновенные созданья

Поэтической мечты

Исчезают от дыханья

Посторонней суеты.

Александр Сергеевич Пушкин высоко ценил поэтический дар Баратынского, его лиризм и благозвучие стиха:

Страстей порывы утихают.

Страстей мятежные мечты

Передо мной не затмевают

Законов вечной красоты;

И поэтического мира

Огромный очерк я узрел,

И жизни даровать, о лира!

Твое согласье захотел.

Для ранней лирики Баратынского характерно воспевание радостей жизни среди верных друзей. Они молоды, полны энергии, жизнь их беззаботна и весела:

Мы не повесы записные!

По своеволию страстей

Себе мы правил не слагали.

Но пылкой жизнью юных дней,

Пока дышалося, дышали;

Любили шумные пиры;

Гостей веселых той поры,

Забавы, шалости любили

И за роскошные дары

Младую жизнь благодарили.

Но со временем в поэзии Баратынского начинают звучать иные мотивы. Автор задумывается о своем предназначении и о великой миссии поэта и поэзии. Эта тема станет традиционной для русской классической литературы. За Баратынским об этом будут писать многие великие поэты.

Сегодня поэзия Баратынского воспринимается иначе, но его мысли, чувства и патетика по-прежнему актуальны и читаются современным читателем с захватывающим интересом. Они интересны и как шаги становления русской поэзии, и как история стихосложения, и как история русской культуры.

2.2 «Мой дар» и его роль в творчестве поэта

В лирике Баратынского нашло выражение скептическое сознание дворянского интеллигента 1820--1830-х годов. Разрыв душевных связей человека с человеком, поэта с народом Баратынский осмыслил философски. Он пришел к выводу о его неизбежности в современных ему общественных условиях, но объяснил не конкретно-исторически и социально, а извечными законами, управляющими миром. Для себя он избрал позицию трезвого знания и беспощадного анализа, который совершается в мужественном и гордом уединении от мирской суеты. Чем сильнее напор внешнего мира, считал Баратынский, тем более упорным и стойким должно быть сопротивление человека.

В очень личном стихотворении «Мой дар убог, и голос мой негромок…» речь идет не только об авторской скромности и надежде на память читателей. Главное в другом: «Но я живу, и на земли мое Кому-нибудь любезно бытие…». Найдя «друга в поколеньи», утверждает Баратынский, я нашел пищу моим чувствам и делился ими с другими, близкими мне. Именно это общение душ, их «обмен» гуманны и радостны. Они - залог будущего внимания читателей. Так трагический лирик, склонный занять единственно возможную и достойную для себя позицию независимого уединения, обнажает свое тайное желание быть рядом с людьми и писать для них. И в этом движении мысли Баратынского от «Последнего поэта» к «Рифме», а затем к просветляющим стихам «Пироскафа», написанного уже после «Сумерек» на закате жизни, состоит выстраданный итог его творчества.

Баратынский-поэт гордо встал на защиту возвышающей человека духовности и решал «мятежные вопросы» вселенского масштаба и значения, внятные и нам, его далеким потомкам. Вот почему бесконечно справедливы слова Белинского: «Читая стихи Баратынского, забываешь о поэте и тем более видишь перед собою человека, с которым можешь не соглашаться, но которому не можешь отказать в своей симпатии, потому что этот человек сильно чувствуя, много думал… Мыслящий человек всегда перечтет с удовольствием стихотворения Баратынского, потому что всегда найдет в них человека - предмет вечно интересный для человека».

Прислушаемся к этой речи: кому она обращена, кому говорится? Кому-то близкому: оттого и голос не громок. Может быть, «другу в поколеньи», о котором здесь же сказано? -- но о нем поэт говорит отстраненно, как будто издалека: «кому-нибудь любезно бытие». Скорее, это речь к себе самому. Я отдаю себе отчет, уясняю свое положение: такова интонация этой сосредоточенной речи. Но эта же уединенная и замкнутая речь весьма далеко простирает свой кругозор, «глядит» в безбрежное будущее и провидит свой посмертный (по смерти поэта) путь к неизвестному «читателю в потомстве». В статье 1913 года «О собеседнике» О. Мандельштам уподобил чтение стихотворения Баратынского получению письма, обращенного из глубины времени к неизвестному адресату как «провиденциальному собеседнику». Мандельштам использует старый образ письма, запечатанного в бутылке, брошенной в море. «Читая стихотворение Боратынского, я испытываю то же чувство, как если бы в мои руки попала такая бутылка. Океан всей своей огромной стихией пришел ей на помощь -- и помог исполнить ее предназначение... И каждый, кому попадутся стихи Боратынского, чувствует себя таким «читателем» -- избранным, окликнутым по имени...» (Вряд ли Мандельштам, когда писал это, помнил письмо Баратынского 1832 г. Киреевскому, подтверждающее использованную им метафору: «Виланд, кажется, говорил, что ежели б он жил на необитаемом острове, он с таким же тщанием отделывал бы свои стихи, как в кругу любителей литературы. Надобно нам доказать, что Виланд говорил от сердца. Россия для нас необитаема, и наш бескорыстный труд докажет высокую моральность мышления». С необитаемого острова и бросают бутылку в море.)

Итак, перед нами своего рода «Памятник» Баратынского. Но, конечно, своего рода. Потому что всех внешних классических признаков поэтических «памятников» стихотворение Баратынского не имеет, начиная с самой темы памятника, начиная с первой заглавной строки. Нет у Баратынского никакого памятника, нет славы, нет ни малейшего признака оды. Ведь разве не противоположны одно другому эти два утверждения: «Мой дар убог и голос мой не громок...» -- «Я памятник себе воздвиг...»? Тем не менее, при отсутствии внешней темы и классических признаков, по внутренней теме своей это истинный «памятник», можно сказать, неклассический. Попробуем сопоставить его с классическим пушкинским -- все необщее выраженье поэзии Баратынского обнаружится в этом сравнении; почву же для него дает самый текст обоих стихотворений, речь в которых -- в обоих -- идет о посмертной судьбе поэзии и «души» ее творца. В двух значительных пунктах, в двух важных словах между стихотворениями есть совпадения. Одно из них: «кому-нибудь любезно бытие...» -- «И долго буду тем любезен я народу....» Однако различие так очевидно в этом совпадении. Что происходит в стихотворении Баратынского? Поэт открывает его признанием слабости своего дара -- и что же противопоставляет он этому?

«Но я живу, и на земли мое

Кому-нибудь любезно бытие».

Мое неповторимое существование, не отмеченное заслугами, которые надо бы было назвать, но как бы оправданное любовью и дружбой другого человека, -- вот что передается «в моих стихах» возможному будущему читателю (но не «народу», «языкам», «Руси великой»). Среди отсутствующих непременных признаков поэтического «памятника» полностью отсутствует у Баратынского пафос перечисления биографических, поэтических, гражданских и пр. заслуг -- пафос, у Пушкина и вводимый этим словом «любезен»; пафос заслуги и служит обоснованием «памятника» -- классический признак этого вида стихотворений. Заслуги у Баратынского нет, но обоснование есть (структурный признак вида более глубокий) -- обоснование и превращающее стихотворение в «памятник»; только обоснованием здесь являются не заслуги, а самое бытие человека-поэта, оно само по себе «любезно» и ценно, а не те или иные его характеристики -- они отсутствуют; и самая эта «любезность», т. е. признание и утверждение моего бытия другим человеческим существом также служит обоснованием.

И второе слово, на котором глубинно сближаются столь непохожие «памятники» Баратынского и Пушкина (из которых, не забудем, первый создан восемью годами ранее пушкинского, и не в заключение, но в середине пути поэта), -- «душа». Сопоставим: «душа моя окажется с душой его в сношеньи» -- «Душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья убежит». Слово это в пушкинском «Памятнике» заключает в себе известный итог пути, который оно проходило в поэзии Пушкина. «И тленья убежит» -- на пути к этому было в стихотворении 1823 г.: «Когда бы верил я, что некогда душа, От тленья убежав...» «Памятниковая» державинская формула («но часть меня большая, От тлена убежав...») здесь обращена с поэтического на личное бессмертие и дана в контексте мучительного сомнения, какого не знал твердо веровавший Державин; с «памятниковой» темой бессмертия поэзии эта острая у Пушкина, особенно в 1820-е годы, тема бессмертия души здесь не связана. Но две эти темы уже были связаны -- полемически -- юным Пушкиным в лицейском послании 1817 г. Илличевскому:

Мой друг! неславный я поэт,

Хоть христианин православный.

Душа бессмертна, слова нет,

Моим стихам удел неравный --

И песни музы своенравной,

Забавы резвых, юных лет,

Погибнут смертию забавной,

И нас не тронет здешний свет!

К трудной теме здесь легкое ироническое прикосновение; скромное признание своего поэтического бесславия столь же иронически условное, как и «православное» признание бессмертия души. На самом деле автор -- плохой христианин и славный поэт: плохо веруя в бессмертие души, он готов его обменять на поэтическое бессмертие. Легкое прикосновение к большим темам вдруг порождает серьезное противоречие, пророчащее будущий «Памятник»:

«Ах! ведает мой добрый гений,

Что предпочел бы я скорей

Бессмертию души моей

Бессмертие своих творений».

Ведь именно это противоречие разрешается в «Памятнике» таинственной формулой -- «душа в заветной лире», -- занимающей здесь у. Пушкина место, принадлежащее в классической композиции «памятника» иному определению несмертной сущности человека-поэта -- «часть меня большая» (Гораций, Державин). Два бессмертия -- личное и поэтическое, -- спорившие в лицейском стихотворении, объединяются и сливаются в этой новой пушкинской формуле. По существу, она не так нова: во втором державинском «памятнике», в «Лебеде», эти два атрибута вместе и составляют нетленную «часть меня большую» («Необычайным я пареньем От тленна мира отделюсь, С душой бессмертною и пеньем, Как лебедь, в воздух поднимусь»). В пушкинской формуле два бессмертия так слились, что «душа» влилась в «заветную лиру» и в ней сохранится; эта душа несмертна, и мир нетленного будущего -- поэтический мир («доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит»). У Баратынского в его неклассическом «памятнике» нет ни поэтической заслуги, ни, собственно, поэтической души в этом пушкинском смысле.

«Его найдет далекий мой потомок

В моих стихах; как знать? душа моя

Окажется с душой его в сношеньи...»

Связь «души» и «стихов» в этой их обоюдной будущей жизни обратная пушкинскому «душа в заветной лире». В самых «стихах» (единственный раз упомянутых -- и как сниженно-прозаично это рядом с «заветной лирой») как будто важны не они, а то, что они содержат, хранят и способны (впрочем, «как знать?» -- осторожно-проблематичная интонация на месте уверенно-утвердительной «памятниковой») передавать через времена -- «бытие» и «душу» создателя (не поэтически-преображенную «душу в заветной лире», но реальную человеческую сущность и личность, «жизнь» -- «Но я живу...» -- и неповторимую экзистенцию), а в восприятии их далеким потомком важнее всего контакт, «сношенье» (через пространство и время) двух душ, человеческих существований. Глубоко интимное событие человеческого общения (через «стихи», как будто являющиеся лишь передаточным материалом такого общения) -- вот «памятник» Баратынского.

«И как нашел я друга в поколеньи,

Читателя найду в потомстве я».

«Друг в поколенья», Киреевский после смерти поэта свидетельствовал: «Баратынский часто довольствовался живым сочувствием своего близкого круга, менее заботясь о возможных далеких читателях». «Памятником» своим Баратынский словно заранее возразил на это. Но им же и подтвердил: обретение возможного далекого читателя в потомстве уподобил встрече с другом в поколеньи. Сравним у Пушкина: «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой» -- стих имеет «характер истинно ветра, воздвигшегося и обтекшего неизмеримый край». У Баратынского -- ни географических просторов, ни исторических и национальных судеб. Мы цитировали: «Россия для нас необитаема». Резкость и безнадежность этих слов в значительной степени -- катастрофическая реакция на правительственное запрещение журнала Киреевского «Европеец», воспринятое поэтом как тяжкий удар. В последние месяцы жизни он будет иначе писать о России -- но России как темы нет в поэзии Баратынского, почти у него одного из великих русских поэтов. Историческое мышление Баратынского, как увидим, обширно, а «обреченность», причастность духовным конфликтам, «борьбе верховной» («Ахилл», 1841) своего века -- глубока, но историко-философская поэтическая мысль его разреженно-обобщенна и простирается поверх национально-исторических конкретностей. Этому характеру мира поэта отвечает и «памятник» его. На месте истории, государства, архитектурных памятников, «народов», «языков», «Руси великой» здесь только два человеческих существа, почти абстрактных, чистые я и другой, и таинство их чистого существования" и общения, являющегося само по себе достойным «памятника» событием. Так «в поколенья», так и «в потомстве»: путь к провиденциальному читателю сквозь космические дали разреженного времени-пространства неизвестного будущего (не пушкинской населенной и звучной истории!), подобно действительно свету звезды (будущий образ Маяковского). И никакого, конечно, «ветра» в стихе (историческое движение, глас народа, даже народов, молва и слава): сосредоточенная тишина интимного акта общения-проникновения, тишина вместе как бы внутреннего мира души человека и космического пространства. И, наконец, максимальная и отвечающая непластичности, чистой духовности выражаемого события безобразность поэтической речи, отсутствие вместе с главной метафорой памятника и всей метафорической оснастки и богатой наглядной образности, составляющей также классический признак этого редкого вида стихотворений.

«Так как всякий «Памятник» есть искание наиболее устойчивого, с чем можно связать свою поэзию, отвержение недолговечного и обретение безусловной связи...» -- говорит Л. В. Пумпянский. Это устойчивое, безусловное и долговечное (если не вечное): у Горация -- Римское государство, у Державина -- «славянов род», у Пушкина это -- сама поэзия. У Баратынского -- если, вопреки всем несходствам, включить его неклассический «памятник» в этот классический ряд -- такой безотносительной ценностью, которая служит гарантом прочности дела поэта и которой служит его поэзия, является таинство человеческого общения.

2.3 Сравнительный анализ «Мой дар убог, и голос мой не громок…» Евгения Баратынского и «Мой стих -- он не лишён значенья…» Константина Случевского

Стихотворения объединены темой: авторы осмысляют своё место в литературе. Неслучайно первое слово в обоих произведениях -- местоимение «мой». И Баратынского, и Случевского в этом вопросе отличает скромность -- они начинают с утверждения собственной «невеликости». Баратынский выражает это прямо: «Мой дар убог, и голос мой не громок», Случевский же более тонко, синтаксической конструкцией с отрицанием: «Мой стих -- он не лишён значенья». Но поэт (как и всякий человек) не может существовать без веры в нужность собственной деятельности. Оба автора убеждены в том, что у них есть читатели, но Баратынский видит своего в потомке, Случевский же -- в современнике, он сомневается как раз в том, в чём убеждён Баратынский, -- в интересе к своему творчеству в будущем.

Очень важно, что Баратынский осмысляет своё поэтическое творчество, понимая под ним выражение своей жизни на земле. Вместе со словами дар и голос, стих, относящимися к творчеству, он использует слова душа, бытие. С утверждения «Но я живу» начинается вторая тематическая часть стихотворения. Автор знает, что всё его существование отражается в творчестве, а человеческая жизнь («на земле моё… бытие») не может быть не интересна, и связи поэта с читателем так же неизбежны, как связи между близкими людьми. Поэт сравнивает своего читателя с другом, он говорит о душевном родстве людей. Вместе с тем близкими не могут быть все, а этот поэт обращается только к тем, кто окажется ему близок, сумеет его услышать (ведь у него негромкий голос) и понять. Баратынский осознаёт себя камерным поэтом.

Случевский же большее внимание уделяет размышлениям не над своей жизнью, а над своими стихами. Он называет их очерками, характеризует их черты и краски. Он использует образы искусства и творчества (картины, скрижали). В последней строфе он говорит о том, что искусство служит общению поколений, человеческой памяти (образ эха, мотив ауканья). Себя поэт ассоциирует с поколением, он выражает дух своих современников: «Те люди, что теперь живут, // Себе родные отраженья // Увидят в нём, когда прочтут». Поэтому местоимения единственного числа в первых двух строфах («мой», «мною») сменяются на местоимения множественного в последних («мы», «нам»).

Ещё одно существенное различие этих стихотворений -- эмоциональный тон. Стихотворение Баратынского звучит спокойно, как итог авторских раздумий. Пятистопный ямб в русской поэзии часто служит для выражения медитации (размышления), поскольку звучит протяжно, несколько торжественно и одновременно напевно. В нём выражена дорогая автору, выношенная им мысль, которая умещается в одно предложение и одну строфу. Законченность мысли проявляется и в кольцевой рифмовке каждых четырёх стихов, и в том, что Баратынский выбирает восьмистишие -- строфу, обычно звучащую завершённой. В стихотворении нет описаний, мало эмоционально окрашенных слов (только «любезно»), так как не эмоции выражает автор, а мысль. Для этого ему нужны особые -- укоренённые в поэтической традиции (часто встречающиеся в стихотворениях эпохи) слова: «дар», «бытие», «любезно», «потомок», «душа».

Произведение Случевского звучит по сравнению с предыдущим словно ускоренно, более «нервно»: четырёхстопный ямб способен передавать самые разные эмоции. Оно строфично, первая и третья строфы соответствуют одному предложению, вторая и четвёртая -- двум, причём вторая и третья --восклицательным; в последней одно словно не закончено (многоточие), а второе (последний стих) включает два вопроса. Автор не столько утверждает, сколько раздумывает по ходу стихотворения, он сомневается, не уверен, поэтому то восклицает, то замолкает, использует разговорные синтаксические конструкции (неполные, с междометиями) и соответствующую лексику (много служебных слов, форма «хоть»). Он более напряжён, не случайно почти в каждом стихе звучит дисгармоничное «р».

Эти стихотворения являются примером самобытности осмысления каждым поэтом своего места в литературе и в жизни, а также свидетельствуют о том, что характер поэта отражён в его творчестве.

Заключение

Подведем итоги. Реконструкция литературной позиции поэта требует не только внимательного изучения его творчества, но и учета максимально широкого литературного и эстетического контекста, позволяющего отрефлектировать прагматику его литературного поведения. Важнейшими источниками его взглядов на литературу были эстетика «легкой поэзии» и - отчасти примыкающая к ней - элегическая эстетика. Оба этих литературных комплекса были восприняты Баратынским от его поэтических учителей (Жуковского, Батюшкова, Вяземского), однако уже в рамках литературной программы «союза поэтов» трансформированы как в идейном, так и в стилистическом отношении. Такая переработка основных поэтологических принципов сопровождает литературную биографию Баратынского вплоть до середины 1830-х годов. Во второй половине предшествующего десятилетия даже насущная необходимость коренных перемен в литературных воззрениях и репутации поэта не заставила его изменить сформировавшейся еще в молодости эстетической системе.

Категория «субъективной поэзии», которую Баратынский пытался использовать для актуального самоопределения, обеспечившего бы ему весомое положение на литературной сцене, была воспринята поэтом сквозь призму характеристик элегии, обогатив, но, не переменив его поэтическую систему. Однако даже сознательно надетая Баратынским маска «литературного старовера» не сообщает его поэзии мотивной или стилистической стагнации. Эксперименты с поэтическим словом, начатые еще в ранний период творчества, интенсифицируются во второй половине 1820-х годов и продолжаются в 1830-ые годы.

Наиболее противоречивым стоит признать период начала 1830-х годов, ознаменованный близкими дружескими отношениями Баратынского с И.В. Киреевским и его попытками актуализировать свою литературную позицию. Даже тогда, несмотря на открытую солидаризацию с некоторыми доселе неприемлемыми металитературными концепциями, Баратынский продолжает критически рефлектировать их постулаты с точки зрения собственных сложившихся еще в начале 1820-х годов литературных взглядов. Такая двупланная литературная позиция была проанализирована нами на примере стихотворений «Мадонна» и «На смерть Гете». Затем болезненный разрыв с Киреевским возвращает Баратынского к старой поэтологической системе, подаваемой с этого времени в иной -- трагической - огласовке. Такое сочетание станет определяющим для поэзии Баратынского последнего периода, суммированной в сборнике «Сумерки» 1842 г. Детальная реконструкция литературной позиции Баратынского со второй половины 1830-х годов вплоть до смерти в 1844 г. с привлечением широкого литературного контекста осталась за рамками нашего исследования и составляет перспективу дальнейшего изучения творчества Баратынского.

Таким образом, считаем, что цель работы достигнута, задачи выполнены.

Список использованной литературы

1. Алексеев М.П. Пушкин. Сравнительно-исторические исследования. - Л., 1972. - С. 76.

2. Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. VI. - М., 1955. - С. 4.

3. Баратынский Е. А. Стихотворения. Поэмы. Проза. Письма. - М., 1951. - С. 519.

4. Бочаров С.Г. Лирический мир Баратынского [Электронный ресурс] // Режим доступа: http://philology.ruslibrary.ru/default.asp?trID=371

5. Киреевский И. В. Критика и эстетика. - С. 237.

6. Ляпина Л.Е. Лекции о русской лирической поэзии. - Спб.: Петербургский институт печати, 2005. - 160 с.

7. Мандельштам О. О поэзии. - Л., 1928. - С. 19, 21.

8. Пумпянский Л.В. Об оде Пушкина «Памятник» // Вопросы литературы. - 1977. - №8. - С.147.

9. Семенко И.М. Баратынский // Семенко И.М. Поэты пушкинской поры. М.: Худ. лит., 1970. - С. 221-291.

Размещено на Allbest.ru

...

Подобные документы

    Особенности развития жанра элегии - лирического стихотворения, проникнутого грустными настроениями. Художественные принципы поэта-романтика Баратынского Е.А. Особенности поэтики Баратынского на примере анализа элегии "Разуверение". Значение творчества.

    контрольная работа , добавлен 20.01.2011

    Сущность полемики между шишковистами и карамзинистами. Природа в лирике Жуковского. Особенности романтизма Батюшкова. "Думы" Рылеева, особенности жанра. Открытия Баратынского в жанре психологической элегии.

    контрольная работа , добавлен 18.11.2006

    Необычность художественной формы повести "Герой нашего времени". Глубокая психологизация, крушение романтических иллюзий в элегии Баратынского "Разуверение". Предсмертные видения как новарорский способ повествования в драме Вампилова "Утиная охота".

    контрольная работа , добавлен 15.01.2010

    Основные жанры драматургии и классификация, недостатки традиционного понимания жанра. Композиционное построение и развитие общих эстетических принципов, современная драматургия и тенденции, философская и эстетическая категория комического жанра.

    курсовая работа , добавлен 03.07.2011

    Определение жанра фэнтези, особенности жанра в современной русской литературе. Соотношение жанра фэнтези с другими жанрами фантастической литературы. Анализ трилогии Марии Семеновой "Волкодав", мифологические мотивы в трилогии, своеобразие романов.

    реферат , добавлен 06.08.2010

    Характеристика общественного настроения и оценка состояния литературы 60-х годов ХIХ века. Особенности очерка как жанра эпической прозы, история замысла книги Помяловского "Очерки бурсы". Сюжетно-композиционная система и жанровая специфика произведения.

    дипломная работа , добавлен 03.11.2013

    Своеобразие жанра произведения великого русского сатирика Салтыкова-Щедрина "Истории одного города". Характерные черты самодержавного строя, основы жизни общества при абсолютизме, проблема власти и народа в книге. Глуповские градоначальники в романе.

    реферат , добавлен 16.07.2011

    Творчество Т. Манна в контексте западноевропейской литературы рубежа XIX-XX вв. Развитие жанра романа в западноевропейской литературе. Роль Т. Манна в развитии жанра "семейный роман" на примере произведения "Будденброки. История гибели одного семейства".

    курсовая работа , добавлен 23.02.2014

    Своеобразие пиндарического и романтического жанра оды. Эстетические и политические воззрения С.Т. Кольриджа. "Ода уходящему году": историко-литературный и историко-политический контекст. Трансформации художественной формы оды на языковом уровне.

    курсовая работа , добавлен 14.03.2017

    Древнерусское житие. Литературные особенности житийного жанра. Историческая и литературная ценность произведений агриографии. Составляющие канонов житийного жанра. Каноны изложения житийных историй. Каноническая структура житийного жанра.

Русской ржи от меня поклон,
Полю, где баба застится…
Друг! Дожди за моим окном,
Беды и блажи на сердце…

Ты в погудке дождей и бед —
То ж, что Гомер в гекзаметре.
Дай мне руку — на весь тот свет!
Здесь мои — обе заняты.

(No Ratings Yet)

Еще стихотворения:

  1. 1 Ни с врагом, ни с другом не лукавлю. Давний путь мой темен и грозов. Я прошел по дереву и камню повидавших виды городов. Я дышал историей России. Все листы...
  2. Я — изысканность русской медлительной речи, Предо мною другие поэты — предтечи, Я впервые открыл в этой речи уклоны, Перепевные, гневные, нежные звоны. Я — внезапный излом, Я — играющий...
  3. На русской печке подкачу Я к твоему порогу, И, словно в сказке, прокричу: «Люблю тебя, ей-богу!» Люблю медовые уста, Они — как ягоды с куста. Люблю красы повадки. Подарок жизни...
  4. Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины: Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, Что над Элладою когда-то поднялся. Как журавлиный клин в чужие рубежи,- На головах царей...
  5. …Да разве об этом расскажешь В какие ты годы жила! Какая безмерная тяжесть На женские плечи легла!.. В то утро простился с тобою Твой муж, или брат, или сын, И...
  6. Идешь, на меня похожий, Глаза устремляя вниз. Я их опускала — тоже! Прохожий, остановись! Прочти — слепоты куриной И маков набрав букет, — Что звали меня Мариной И сколько мне...
  7. Вдали от солнца и природы, Вдали от света и искусства, Вдали от жизни и любви Мелькнут твои младые годы, Живые помертвеют чувства, Мечты развеются твои… И жизнь твоя пройдет незрима,...
  8. Когда меня не будет, когда все, что было мною, рассыплется прахом,- о ты, мой единственный друг, о ты, которую я любил так глубоко и так нежно, ты, которая наверно переживешь...
  9. Взором ты меня прельщаешь, Вспламеняя завсегда, Взором счастье обещаешь Ты мне, свет мой, иногда; И любви моей уж веришь, Ум мой прелестьми пленя; Если ж ты не лицемеришь, Нет счастливее...
  10. Когда меня волной холодной Объемлет мира суета, Звездой мне служат путеводной Любовь и красота. О, никогда я не нарушу Однажды данный им обет: Любовь мне согревает душу, Она — мне...