Сложный план к рассказу левша. Лесков Левша главные герои. Глава одиннадцатая: Платов предстает перед царем

1. История произведения.
2. Рассказ Ивана Васильевича.
3. Двуличие полковника.
4. Случай меняет жизнь Ивана Васильевича.

Рассказ героя, Ивана Васильевича, начинается с того, что он в споре говорит: «Вы говорите, что человек не может сам по себе понять, что хорошо, что дурно, что все дело в среде, что среда заедает. А я думаю, что все дело в случае». Своим расска-> зом этот всеми уважаемый, искренний и правдивый человек (так характеризует его автор) хочет подтвердить свое мнение: если даже среда и быт мешают разобраться в чем-то и дать однозначную оценку, составить свое мнение о том, что такое хорошо и что безнравственно, то может предоставиться случай, который расставит все на свои места.

Герой описывает свою любимую девушку — Вареньку. По его словам, это была самая сильная его любовь. Молодая милая грациозная девушка с величественной осанкой покорила его. В то время Иван Васильевич развлекался по балам и в последний день масленицы был на балу у губернского предводителя. С восторгом он описывает чудесный бал и свою опьяненность любовью: «...видел только высокую стройную фигуру в белом платье с розовым поясом, ее сияющее, зарумянившееся с ямочками лицо и ласковые, милые глаза». Почти каждый танец они танцевали вместе. «Я был не только весел и доволен, я был счастлив, блажен, я был добр, я был не я, а какое-то неземное существо, не знающее зла и способное на одно добро», — говорит рассказчик.

Тут появляется отец Вареньки, Петр Владиславович, его просят танцевать, и он исполняет со своей дочерью мазурку. Вот как описывает его автор устами героя: «Отец Вареньки был очень красивый, статный, высокий и свежий старик. Лицо у него было очень румяное, с белыми а la Nicolas I подвитыми усами, белыми же, подведенными к усам бакенбардами и с зачесанными вперед височками, и та же ласковая, радостная улыбка, как и у дочери, была в его блестящих глазах и губах. Сложен он был прекрасно, с широкой, небогато украшенной орденами, выпячивающейся по-военному грудью, с сильными плечами и длинными стройными ногами». Герой любуется отцом и дочерью, замечает их сходство, удивлен, что полковник носит домодельные сапоги, видимо, экономит для того, чтобы вывозить дочь в свет. Таким образом любовь к Вареньке, которая в ту пору была для него на первом месте, определяла все его отношение к ее окружению. Эту же любовь герой переносит на ее отца, на весь мир. Даже заспанное лицо лакея кажется ему умилительным после встречи с любимой.

Ощущение счастья не покидает его, Иван Васильевич не может сидеть дома - уже утро, и он выходит на улицу. Но скоро его воодушевленное состояние будет грубо нарушено. Пройдя до дома Вареньки, герой увидел «что-то большое, черное и услыхал доносившиеся оттуда звуки флейты и барабана». Это была какая-то неприятная, визгливая, нехорошая музыка по сравнению с музыкой в его душе. Он разглядел солдат и подумал, что это учения. Но это было совсем иное: наказание татарина за побег. Страшное зрелище открылось Ивану Васильевичу — спина наказанного, которого тащили сквозь строй, представляла собой ужасное месиво. Несчастный просил собратьев о милосердии... И весь беспощадный строй его сослуживцев не испытывал ни капли жалости к избитому товарищу.

И рядом с татарином шел полковник, отец Вареньки. Заметив, что кто-то из солдат недостаточно сильно ударил наказанного, — может, хоть у одного дрогнуло сердце? — он набросился на него: «Будешь мазать? Будешь?»

Герой рассказа стал свидетелем того, как полковник бил по лицу солдата за недостаточно сильное наказание. Затем, приказав подать свежих шпицрутенов, полковник оглянулся и увидел Ивана Васильевича. Намеренно не узнав его, полковник, «грозно и злобно нахмурившись, поспешно отвернулся».

Разве это был тот самый Петр Владиславович, которого герой видел всего несколько часов назад на балу? Как будто маска спала с его лица, и полковник предстал в своем подлинном обличье.

Иван Васильевич испытал жгучий стыд и поспешил уйти. Воодушевление счастьем как-то вмиг ушло, и теперь он чувствовал себя ужасно: «на сердце была почти физическая, доходившая до тошноты, тоска, такая, что я несколько раз останавливался, и мне казалось, что вот-вот меня вырвет всем тем ужасом, который вошел в меня от этого зрелища». Что творилось в душе героя? Он объясняет слушателям, что наказание исполнялось всем строем солдат с такой уверенностью, что оно казалось необходимым — значит, все эти люди знали что-то недоступное герою. Только к вечеру, напившись, Иван Васильевич смог заснуть, но он так и не узнал и не смог понять — что знает полковник: И по этой причине — заключает Иван Васильевич, он не смог, как намеревался раньше, стать военным. Потому что для этого — беспощадного нечеловеческого отношения к людям — не годился. Он увидел истинное лицо полковника — не всеми уважаемого человека, любящего заботливого отца, доброго семьянина, привлекательного статного военного, а жестокого военного, муштрующего солдат, готового убить нарушившего устав, не задумываясь о том, что тот тоже человек. И увиденное настолько повлияло на него, что его любовь к Вареньке сошла на нет. Когда он видел ее улыбку, тут же вспоминал похожую улыбку полковника на балу и картину наказания татарина. Контраст этих двух эпизодов был столь разителен, что изменил чувства Ивана Васильевича. В дочери он стал видеть отца. Он не мог любить ее, испытывая противоположные эмоции к ее отцу. Не став членом семьи полковника, не посвятив себя военному делу, герой делает свой выбор — устраняется от того, что считает злом. Возвращаясь к спору, герой говорит о том, что порой случай может изменить все быстрее, чем среда. Именно случай, по его мнению, и направляет жизнь человека. Этот случай стоил ему дорого — герой потерял необыкновенную любовь, возможную семейную жизнь с Варенькой, но обрел свой взгляд на вещи, свои нравственные ориентиры.


Читая рассказ А. Н. Толстого «После бала», я не могла не задуматься над образом одного из главных героев произведения – Петра Владиславовича Б., отца девушки, в которую влюблен герой-рассказчик Иван Васильевич.

При первой их встречи рассказчик описывает его следующим образом: «Отец Вареньки был очень красивый, статный, высокий и свежий старик.

Лицо у него было очень румяное, с белыми, a la Nicolas I, подвитый усами, и та же ласковая радостная улыбка, как и у дочери, была в его блестящих глазах и губах. Он был воинский начальник типа старого служаки, николаевской выправки». Полковник на балу предстает нам как добрый, постоянно улыбающийся человек, который с удовольствием танцует мазурку со своей дочерью. Он вызывает у рассказчика восторженно-нежное чувство, и его образ сливается воедино с образом Вареньки, создавая нечто прекрасное.

Абсолютно другие эмоции герой-рассказчик испытывает, когда видит полковника следующим утром. Он не сразу его узнает, осознание приходит постепенно: «военный, фигура которого показалась мне знакомой», «шел твердой походкой высокий военный», «это был ее отец…».

Еще больше подавляет эмоциональное состояние героя мелкие неприятные детали: «подрагивающей походкой», «втягивал в себя воздух, раздувая щеки, и выпускал его через оттопыренную губу», «самоуверенный, гневный голос». Все это складывается в один омерзительный образ, противоположный образу на балу. Теперь полковник вызывает у героя-рассказчика чувство глубокого разочарования и даже отвращения: «почти физическая, доходившая до тошноты тоска, «вот-вот меня вырвет всем тем ужасом». После увиденного многое в жизни Ивана Васильевича изменилось: «не мог поступить в военную службу, и не только не служил в военной, но и нигде не служил и никуда не годился».

Несмотря на то, что увиденное так изменило жизнь героя-рассказчика, я не считаю, что полковник был двуличным человеком и лицемером. На балу он был самим собой, добрым и честным человеком, а на службе таким, каким требовала того служба. Он лишь выполнял свой долг с беспрекословным повиновением.

— Вот вы говорите, что человек не может сам по себе понять, что хорошо, что дурно, что все дело в среде, что среда заедает. А я думаю, что все дело в случае. Я вот про себя скажу.

Так заговорил всеми уважаемый Иван Васильевич после разговора, шедшего между нами, о том, что для личного совершенствования необходимо прежде изменить условия, среди которых живут люди. Никто, собственно, не говорил, что нельзя самому понять, что хорошо, что дурно, но у Ивана Васильевича была такая манера отвечать на свои собственные, возникающие вследствие разговора мысли и по случаю этих мыслей рассказывать эпизоды из своей жизни. Часто он совершенно забывал повод, по которому он рассказывал, увлекаясь рассказом, тем более что рассказывал он очень искренно и правдиво.

Так он сделал и теперь.

— Я про себя скажу. Вся моя жизнь сложилась так, а не иначе, не от среды, а совсем от другого.

— От чего же? — спросили мы.

— Да это длинная история. Чтобы понять, надо много рассказывать.

— Вот вы и расскажите.

Иван Васильевич задумался, покачал головой.

— Да, — сказал он. — Вся жизнь переменилась от одной ночи, или скорее утра.

— Да что же было?

— А было то, что был я сильно влюблен. Влюблялся я много раз, но это была самая моя сильная любовь. Дело прошлое; у нее уже дочери замужем. Это была Б..., да, Варенька Б..., — Иван Васильевич назвал фамилию. — Она и в пятьдесят лет была замечательная красавица. Но в молодости, восемнадцати лет, была прелестна: высокая, стройная, грациозная и величественная, именно величественная. Держалась она всегда необыкновенно прямо, как будто не могла иначе, откинув немного назад голову, и это давало ей, с ее красотой и высоким ростом, несмотря на ее худобу, даже костлявость, какой-то царственный вид, который отпугивал бы от нее, если бы не ласковая, всегда веселая улыбка и рта, и прелестных блестящих глаз, и всего ее милого, молодого существа.

— Каково Иван Васильевич расписывает.

— Да как ни расписывай, расписать нельзя так, чтобы вы поняли, какая она была. Но не в том дело: то, что я хочу рассказать, было в сороковых годах. Был я в то время студентом в провинциальном университете. Не знаю, хорошо ли это, или дурно, но не было у нас в то время в нашем университете никаких кружков, никаких теорий, а были мы просто молоды и жили, как свойственно молодости: учились и веселились. Был я очень веселый и бойкий малый, да еще и богатый. Был у меня иноходец лихой, катался с гор с барышнями (коньки еще не были в моде), кутил с товарищами (в то время мы ничего, кроме шампанского, не пили; не было денег — ничего не пили, но не пили, как теперь, водку). Главное же мое удовольствие составляли вечера и балы. Танцевал я хорошо и был не безобразен.

— Ну, нечего скромничать, — перебила его одна из собеседниц. — Мы ведь знаем ваш еще дагерротипный портрет. Не то, что не безобразен, а вы были красавец.

— Красавец так красавец, да не в том дело. А дело в том, что во время этой моей самой сильной любви к ней был я в последний день масленицы на бале у губернского предводителя, добродушного старичка, богача-хлебосола и камергера. Принимала такая же добродушная, как и он, жена его в бархатном пюсовом платье, в брильянтовой фероньерке на голове и с открытыми старыми, пухлыми, белыми плечами и грудью, как портреты Елизаветы Петровны. Бал был чудесный: зала прекрасная, с хорами, музыканты — знаменитые в то время крепостные помещика-любителя, буфет великолепный и разливанное море шампанского. Хоть я и охотник был до шампанского, но не пил, потому что без вина был пьян любовью, но зато танцевал до упаду, танцевал и кадрили, и вальсы, и польки, разумеется, насколько возможно было, всё с Варенькой. Она была в белом платье с розовым поясом и в белых лайковых перчатках, немного не доходивших до худых, острых локтей, и в белых атласных башмачках. Мазурку отбили у меня: препротивный инженер Анисимов — я до сих пор не могу простить это ему — пригласил ее, только что она вошла, а я заезжал к парикмахеру и за перчатками и опоздал. Так что мазурку я танцевал не с ней, а с одной немочкой, за которой я немножко ухаживал прежде. Но, боюсь, в этот вечер был очень неучтив с ней, не говорил с ней, не смотрел на нее, а видел только высокую, стройную фигуру в белом платье с розовым поясом, ее сияющее, зарумянившееся с ямочками лицо и ласковые, милые глаза. Не я один, все смотрели на нее и любовались ею, любовались и мужчины и женщины, несмотря на то, что она затмила их всех. Нельзя было не любоваться.

По закону, так сказать, мазурку я танцевал не с нею, но в действительности танцевал я почти все время с ней. Она, не смущаясь, через всю залу шла прямо ко мне, и я вскакивал, не дожидаясь приглашения, и она улыбкой благодарила меня за мою догадливость. Когда нас подводили к ней и она не угадывала моего качества, она, подавая руку не мне, пожимала худыми плечами, и, в знак сожаления и утешения, улыбалась мне. Когда делали фигуры мазурки вальсом, я подолгу вальсировал с нею, и она, часто дыша, улыбалась и говорила мне: «Encore» (Еще, франц.).

И я вальсировал еще и еще и не чувствовал своего тела.

— Ну, как же не чувствовали, я думаю, очень чувствовали, когда обнимали ее за талию, не только свое, но и ее тело, — сказал один из гостей.

Иван Васильевич вдруг покраснел и сердито закричал почти:

— Да, вот это вы, нынешняя молодежь. Вы, кроме тела, ничего не видите. В наше время было не так. Чем сильнее я был влюблен, тем бестелеснее становилась для меня

она. Вы теперь видите ноги, щиколки и еще что-то, вы раздеваете женщин, в которых влюблены, для меня же, как говорил Alphonse Karr (Альфонс Карр, франц.), — хороший был писатель, — на предмете моей любви были всегда бронзовые одежды. Мы не то что раздевали, а старались прикрыть наготу, как добрый сын Ноя. Ну, да вы не поймете...

— Да. Так вот танцевал я больше с нею и не видал, как прошло время. Музыканты уж с каким-то отчаянием усталости, знаете, как бывает в конце бала, подхватывали всё тот же мотив мазурки, из гостиных поднялись уже от карточных столов папаши и мамаши, ожидая ужина, лакеи чаще забегали, пронося что-то. Был третий час. Надо было пользоваться последними минутами. Я еще раз выбрал ее, и мы в сотый раз прошли вдоль залы.

— Так после ужина кадриль моя? — сказал я ей, отводя ее к ее месту.

— Разумеется, если меня не увезут, — сказала она, улыбаясь.

— Я не дам, — сказал я.

— Дайте же веер, — сказала она.

— Жалко отдавать, — сказал я, подавая ей белый дешевенький веер.

— Так вот вам, чтоб вы не жалели, — сказала она, оторвала перышко от веера и дала мне.

Я взял перышко и только взглядом мог выразить весь свой восторг и благодарность. Я был не только весел и доволен, я был счастлив, блажен, я был добр, я был не я, а какое-то неземное существо, не знающее зла и способное на одно добро. Я спрятал перышко в перчатку и стоял, не в силах отойти от нее.

— Смотрите, папа просят танцевать, — сказала она мне, указывая на высокую статную фигуру ее отца, полковника с серебряными эполетами, стоявшего в дверях с хозяйкой и другими дамами.

— Варенька, подите сюда, — услышали мы громкий голос хозяйки в брильянтовой фероньерке и с елисаветинскими плечами.

Варенька подошла к двери, и я за ней.

— Уговорите, ma chère (дорогая, франц.), отца пройтись с вами. Ну, пожалуйста, Петр Владиславич, — обратилась хозяйка к полковнику.

Отец Вареньки был очень красивый, статный, высокий и свежий старик. Лицо у него было очень румяное, с белыми à la Nicolas I (как у Николая I, франц.) подвитыми усами, белыми же, подведенными к усам бакенбардами и с зачесанными вперед височками, и та же ласковая, радостная улыбка, как и у дочери, была в его блестящих глазах и губах. Сложен он был прекрасно, с широкой, небогато украшенной орденами, выпячивающейся по-военному грудью, с сильными плечами и длинными, стройными ногами. Он был воинский начальник типа старого служаки николаевской выправки.

Когда мы подошли к дверям, полковник отказывался, говоря, что он разучился танцевать, но все-таки, улыбаясь, закинув на левую сторону руку, вынул шпагу из портупеи, отдал ее услужливому молодому человеку и, натянув замшевую перчатку на правую руку, — «надо всё по закону», — улыбаясь, сказал он, взял руку дочери и стал в четверть оборота, выжидая такт.

Дождавшись начала мазурочного мотива, он бойко топнул одной ногой, выкинул другую, и высокая, грузная фигура его то тихо и плавно, то шумно и бурно, с топотом подошв и ноги об ногу, задвигалась вокруг залы. Грациозная фигура Вареньки плыла около него, незаметно, вовремя укорачивая или удлиняя шаги своих маленьких белых атласных ножек. Вся зала следила за каждым движением пары. Я же не только любовался, но с восторженным умилением смотрел на них. Особенно умилили меня его сапоги, обтянутые штрипками, — хорошие опойковые сапоги, но не модные, с острыми, а старинные, с четвероугольными носками и без каблуков. Очевидно, сапоги были построены батальонным сапожником. «Чтобы вывозить и одевать любимую дочь, он не покупает модных сапог, а носит домодельные», — думал я, и эти четвероугольные носки сапог особенно умиляли меня. Видно было, что он когда-то танцевал прекрасно, но теперь был грузен, и ноги уже не были достаточно упруги для всех тех красивых и быстрых па, которые он старался выделывать. Но он все-таки ловко прошел два круга. Когда же он, быстро расставив ноги, опять соединил их и, хотя и несколько тяжело, упал на одно колено, а она, улыбаясь и поправляя юбку, которую он зацепил, плавно прошла вокруг него, все громко зааплодировали. С некоторым усилием приподнявшись, он нежно, мило обхватил дочь руками за уши и, поцеловав в лоб, подвел ее ко мне, думая, что я танцую с ней. Я сказал, что не я ее кавалер.

— Ну, все равно, пройдитесь теперь вы с ней, — сказал он, ласково улыбаясь и вдевая шпагу в портупею.

Как бывает, что вслед за одной вылившейся из бутылки каплей содержимое ее выливается большими струями, так и в моей душе любовь к Вареньке освободила всю скрытую в моей душе способность любви. Я обнимал в то время весь мир своей любовью. Я любил и хозяйку в фероньерке, с ее елисаветинским бюстом, и ее мужа, и ее гостей, и ее лакеев, и даже дувшегося на меня инженера Анисимова. К отцу же ее, с его домашними сапогами и ласковой, похожей на нее, улыбкой, я испытывал в то время какое-то восторженно-нежное чувство.

Мазурка кончилась, хозяева просили гостей к ужину, но полковник Б. отказался, сказав, что ему надо завтра рано вставать, и простился с хозяевами. Я было испугался, что и ее увезут, но она осталась с матерью.

После ужина я танцевал с нею обещанную кадриль, и, несмотря на то, что был, казалось, бесконечно счастлив, счастье мое все росло и росло. Мы ничего не говорили о любви. Я не спрашивал ни ее, ни себя даже о том, любит ли она меня. Мне достаточно было того, что я любил ее. И я боялся только одного, чтобы что-нибудь не испортило моего счастья.

Когда я приехал домой, разделся и подумал о сне, я увидал, что это совершенно невозможно. У меня в руке было перышко от ее веера и целая ее перчатка, которую она дала мне, уезжая, когда садилась в карету и я подсаживал ее мать и потом ее. Я смотрел на эти вещи и, не закрывая глаз, видел ее перед собой то в ту минуту, когда она, выбирая из двух кавалеров, угадывает мое качество, и слышу ее милый голос, когда она говорит: «Гордость? да?» — и радостно подает мне руку, или когда за ужином пригубливает бокал шампанского и исподлобья смотрит на меня ласкающими глазами. Но больше всего я вижу ее в паре с отцом, когда она плавно двигается около него и с гордостью и радостью и за себя и за него взглядывает на любующихся зрителей. И я невольно соединяю его и ее в одном нежном, умиленном чувстве.

Жили мы тогда одни с покойным братом. Брат и вообще не любил света и не ездил на балы, теперь же готовился к кандидатскому экзамену и вел самую правильную жизнь. Он спал. Я посмотрел на его уткнутую в подушку и закрытую до половины фланелевым одеялом голову, и мне стало любовно жалко его, жалко за то, что он не знал и не разделял того счастья, которое я испытывал. Крепостной наш лакей Петруша встретил меня со свечой и хотел помочь мне раздеваться, но я отпустил его. Вид его заспанного лица с спутанными волосами показался мне умилительно трогательным. Стараясь не шуметь, я на цыпочках прошел в свою комнату и сел на постель. Нет, я был слишком счастлив, я не мог спать. Притом мне жарко было в натопленных комнатах, и я, не снимая мундира, потихоньку вышел в переднюю, надел шинель, отворил наружную дверь и вышел на улицу.

С бала я уехал в пятом часу, пока доехал домой, посидел дома, прошло еще часа два, так что, когда я вышел, уже было светло. Была самая масленичная погода, был туман, насыщенный водою снег таял на дорогах, и со всех крыш капало. Жили Б. тогда на конце города, подле большого поля, на одном конце которого было гулянье, а на другом — девический институт. Я прошел наш пустынный переулок и вышел на большую улицу, где стали встречаться и пешеходы и ломовые с дровами на санях, достававших полозьями до мостовой. И лошади, равномерно покачивающие под глянцевитыми дугами мокрыми головами, и покрытые рогожками извозчики, шлепавшие в огромных сапогах подле возов, и дома улицы, казавшиеся в тумане очень высокими, все было мне особенно мило и значительно.

Когда я вышел на поле, где был их дом, я увидал в конце его, по направлению гулянья, что-то большое, черное и услыхал доносившиеся оттуда звуки флейты и барабана. В душе у меня все время пело и изредка слышался мотив мазурки. Но это была какая-то, другая, жесткая, нехорошая музыка.

«Что это такое?» — подумал я и по проезженной посередине поля, скользкой дороге пошел по направлению звуков. Пройдя шагов сто, я из-за тумана стал различать много черных людей. Очевидно, солдаты. «Верно, ученье», — подумал я и вместе с кузнецом в засаленном полушубке и фартуке, несшим что-то и шедшим передо мной, подошел ближе. Солдаты в черных мундирах стояли двумя рядами друг против друга, держа ружья к ноге, и не двигались. Позади их стояли барабанщик и флейтщик и не переставая повторяли всё ту же неприятную, визгливую мелодию.

— Что это они делают? — спросил я у кузнеца, остановившегося рядом со мною.

— Татарина гоняют за побег, — сердито сказал кузнец, взглядывая в дальний конец рядов.

Я стал смотреть туда же и увидал посреди рядов что-то страшное, приближающееся ко мне. Приближающееся ко мне был оголенный по пояс человек, привязанный к ружьям двух солдат, которые вели его. Рядом с ним шел высокий военный в шинели и фуражке, фигура которого показалась мне знакомой. Дергаясь всем телом, шлепая ногами по талому снегу, наказываемый, под сыпавшимися с обеих сторон на него ударами, подвигался ко мне, то опрокидываясь назад — и тогда унтер-офицеры, ведшие его за ружья, толкали его вперед, то падая наперед — и тогда унтер-офицеры, удерживая его от падения, тянули его назад. И не отставая от него, шел твердой, подрагивающей походкой высокий военный. Это был ее отец, с своим румяным лицом и белыми усами и бакенбардами.

При каждом ударе наказываемый, как бы удивляясь, поворачивал сморщенное от страдания лицо в ту сторону, с которой падал удар, и, оскаливая белые зубы, повторял какие-то одни и те же слова. Только когда он был совсем близко, я расслышал эти слова. Он не говорил, а всхлипывал: «Братцы, помилосердуйте. Братцы, помилосердуйте». Но братцы не милосердовали, и, когда шествие совсем поравнялось со мною, я видел, как стоявший против меня солдат решительно выступил шаг вперед и, со свистом взмахнув палкой, сильно шлепнул ею по спине татарина. Татарин дернулся вперед, но унтер-офицеры удержали его, и такой же удар упал на него с другой стороны, и опять с этой, и опять с той. Полковник шел подле и, поглядывая то себе под ноги, то на наказываемого, втягивал в себя воздух, раздувая щеки, и медленно выпускал его через оттопыренную губу. Когда шествие миновало то место, где я стоял, я мельком увидал между рядов спину наказываемого. Это было что-то такое пестрое, мокрое, красное, неестественное, что я не поверил, чтобы это было тело человека.

— О господи, — проговорил подле меня кузнец.

Шествие стало удаляться, все так же падали с двух сторон удары на спотыкающегося, корчившегося человека, и все так же били барабаны и свистела флейта, и все так же твердым шагом двигалась высокая, статная фигура полковника рядом с наказываемым. Вдруг полковник остановился и быстро приблизился к одному из солдат.

— Я тебе помажу, — услыхал я его гневный голос, — Будешь мазать? Будешь?

И я видел, как он своей сильной рукой в замшевой перчатке бил по лицу испуганного малорослого, слабосильного солдата за то, что он недостаточно сильно опустил свою палку на красную спину татарина.

— Подать свежих шпицрутенов! — крикнул он, оглядываясь, и увидал меня. Делая вид, что он не знает меня, он, грозно и злобно нахмурившись, поспешно отвернулся. Мне было до такой степени стыдно, что, не зная, куда смотреть, как будто я был уличен в самом постыдном поступке, я опустил глаза и поторопился уйти домой. Всю дорогу в ушах у меня то била барабанная дробь и свистела флейта, то слышались слова: «Братцы, помилосердуйте», то я слышал самоуверенный, гневный голос полковника, кричащего: «Будешь мазать? Будешь?» А между тем на сердце была почти физическая, доходившая до тошноты, тоска, такая, что я несколько раз останавливался, и мне казалось, что вот-вот меня вырвет всем тем ужасом, который вошел в меня от этого зрелища. Не помню, как я добрался домой и лег. Но только стал засыпать, услыхал и увидал опять все и вскочил.

«Очевидно, он что-то знает такое, чего я не знаю, — думал я про полковника. — Если бы я знал то, что он знает, я бы понимал и то, что я видел, и это не мучило бы меня». Но сколько я ни думал, я не мог понять того, что знает полковник, и заснул только к вечеру, и то после того, как пошел к приятелю и напился с ним совсем пьян.

Что ж, вы думаете, что я тогда решил, что то, что я видел, было — дурное дело? Ничуть. «Если это делалось с такой уверенностью и признавалось всеми необходимым, то, стало быть, они знали что-то такое, чего я не знал», — думал я и старался узнать это. Но сколько ни старался — и потом не мог узнать этого. А не узнав, не мог поступить в военную службу, как хотел прежде, и не только не служил в военной, но нигде не служил и никуда, как видите, не годился.

— Ну, это мы знаем, как вы никуда не годились, — сказал один из нас. — Скажите лучше: сколько бы людей никуда не годились, кабы вас не было.

— Ну, это уж совсем глупости, — с искренней досадой сказал Иван Васильевич.

— Ну, а любовь что? — спросили мы.

— Любовь? Любовь с этого дня пошла на убыль. Когда она, как это часто бывало с ней, с улыбкой на лице, задумывалась, я сейчас же вспоминал полковника на площади, и мне становилось как-то неловко и неприятно, и я стал реже видаться с ней. И любовь так и сошла на нет. Так вот какие бывают дела и от чего переменяется и направляется вся жизнь человека. А вы говорите... — закончил он.

Характеризуя внешность полковника, Толс­той подчеркивает, что «лицо у него было очень румяное, с белыми a la Nicolas I подвитыми усами, белыми же, подведенными к усам бакенбардами и с зачесанными вперед височками». Сравнение внешности полковника, «служаки николаевской выправки», с Николаем I является важной художе­ственной деталью рассказа. Подумайте, почему писатель прибегает к сравнению внешности пол­ковника с внешностью царя. Какое развитие это сравнение находит в сюжете рассказа «После бала»?

Рисуя портрет «служаки николаевской выправки», автор как бы обозначает от­правную точку в раскрытии его характера и жизненной позиции. Для автора, который написал рассказ под впечатле­нием своей юности, был жив облик слу­жаки николаевского времени, которого он воплотил как в портрете героя рассказа, так и в его сопоставлении с внешностью самодержца. Так, автору удалось ярко воспроизвести николаевскую эпоху.

Об этом говорит и портрет отца Ва­реньки: «Отец Вареньки был очень краси­вый, статный, высокий и свежий старик. Лицо у него было очень румяным, с белы­ми a la Nicolas I подвитыми усами, белы­ми же, подведенными к усам бакенбарда­ми и зачесанными вперед височками… Он был воинский начальник типа старого служаки николаевской выправки». В об­лике и поведении полковника достаточно полно и бескомпромиссно раскрывается типичный облик солдафона николаев­ской выправки, который и ведет себя и думает как предписано.

Герой произведения и рассказчик Иван Ва­сильевич «случай» из своей жизни называет «длинной историей». Но в самом ли деле это «длинная история»? Ведь тут же он говорит, что его «жизнь переменилась от одной ночи, или ско­рее утра». Вчитайтесь в рассказ и проследите, как писатель устами Ивана Васильевича фиксирует время ночного бала и наступившего следом за ним дня. С какими событиями связаны эти указа­ния на время действия? Какова временная дистан­ция между началом рассказа о «чудесном» бале и событиями, замыкающими рассказ Ивана Ва­сильевича?

Мы помним, что герой уехал с бала «в пятом часу, пока доехал домой, посидел дома, прошло еще часа два, так что, когда я вышел, уже было светло». Так утро сле­дующего дня ознаменовано для Ивана Ва­сильевича трагическим открытием: из поэтического мира он неожиданно пере­местился в трагический мир жестокости и бесправия. И заняло это путешествие все­го несколько часов.

Рисуя облик хозяйки бала, писатель подчер­кивает, что она была «в бархатном пюсовом платье, в брильянтовой фероньерке на голове и с открытыми старыми, пухлыми, белыми плечами и грудью, как портреты Елизаветы Петровны». Поче­му Толстой в рассказе «После бала» трижды вос­создает портрет хозяйки бала, каждый раз сопо­ставляя его с портретом Елизаветы Петровны? В какой мере упоминание об императрице Елиза­вете Петровне расширяет временные границы про­изведения Толстого?

Автор, намекая несколько раз на сход­ство хозяйки бала с портретом Елизаветы Петровны, как бы раздвигает временные рамки. Он включает в систему отноше­ний, которые его волнуют и возмущают, не только несколько эпизодов недавнего времени, но и эпоху, которая может быть измерена ни одним десятилетием.

Меню статьи:

Нередко таланты не ценят на родной земле! Именно об этом – произведение Николая Лескова «Левша» (сказ о тульском косом левше и о стальной блохе), изданное в 1881 году, в котором в сказовой манере описана жизнь гениального, удивительного тульского оружейника.

Главные герои повести «Левша»

Левша – тульский оружейный мастер, который сумел сделать невероятное – подковать английскую механическую блоху микроскопическими подковами.

Платов – служил при Александре Павловиче и Николае Павловиче, – русских императорах, был атаманом донских казаков. Доказывал первому царю, что русские талантливее иностранцев.

Александр Павлович – русский император. Во время того, как он путешествовал по Англии, получил необычный подарок – заводную блоху и положил его в табакерку. После его смерти на престол вступил Николай Павлович.

Николай Павлович – русский император, велевший тульским мастерам усовершенствовать английскую блоху.

Глава первая: увлечение Александра Павловича

Восхищаться разными заграничными диковинками – вот что было пристрастием российского императора Александра Павловича. При этом он нивелировал факт, что на родине тоже немало одаренных умельцев. Однако, Платов, донской атаман, который находился при нем в поездке, никак не соглашался с ним. В конце путешествия они прибыли в Англию.

Глава вторая: заблуждение царя

Когда англичане начали демонстрировать русскому государю новинки техники, Александр восторгался тем, что, благодаря научному прогрессу, умеют иностранцы.

Но при этом он полагал, что в его государстве отнюдь не способны на подобное искусное мастерство. Его мнения Платов не разделял. Он был уверен в том, что русский народ тоже очень талантлив, и это может быть доказано. Оказывается, пистоля неизвестного мастера, продемонстрированная иностранцами, принадлежала не кому иному, как тульскому Ивану по фамилии Москвин, о чем свидетельствовала надпись внутри. С тех пор англичане приняли решение: сотворить нечто такое, что бы превзошло русских.

Глава третья: разногласия между Платовым и царем Александром

С самого утра и русский царь, и Платов отправились в путь, чтобы осмотреть английский сахарный завод. Но не он привлек внимание важных посетителей, а последняя кунсткамера, в которой чего только не было: она удивляла собранными со всего света минеральными камнями и нимфозориями, здесь стояли всякие диковинные чучела. Но больше всего царя и атамана удивил пустой поднос из последней комнаты, который держали рабочие на руках. Оказывается, на нем была микроскопическая нимфозория с заводом и пружиной, которая танцевала дансе. Государь растрогался и дал англичанам миллион, заметив при этом, что они – самые лучшие мастера, и никто этого оспорить не сможет..

По этой причине разногласия между царем Александром и Платовым чрезвычайно усилились. Диковинную вещь царь положил себе в табакерку.

Глава четвертая: расследования нового царя Николая

Александр Павлович скончался, и табакерка с диковинной нимфузорией, которую подарили англичане, была передана сначала его жене, а уж затем – новому правителю, Николаю Павловичу. Царь поначалу не обратил на новинку техники абсолютно никакого внимания, а потом стал задумываться: «Зачем она понадобилась брату? Что это значит?» Для расследования этого нелегкого дела он позвал химика-англичанина, который подтвердил, что сувенир сделан из стали и мастера – чужестранцы. Однако, ни в делах, ни в списках информации по этому делу не было. Тогда, неожиданно для Николая Павловича, появился Платов. «Я пришел доложить насчет этой нимфозории, которую отыскали» – сообщил он. И завел диковинную блоху. Царь увидел тонкую и интересную работу, и поручил Платову исследовать, не могут ли русские мастера превзойти англичан в мастерстве, усовершенствовав их работу.

На нашем сайте вы можете прочитать произведение “Очарованный странник”. которое отображает всю гамму чувств русского человека, не останавливающегося перед трудностями.



Глава пятая: обещания тульских оружейников

«Как нам теперь быть?» – спросил Платов у тульских оружейников. И пообещали они найти какой-то выход, чтобы не превозносились перед русскими англичане. Только попросили дать им время, из-за чего Платов немного огорчился.

Глава шестая: тульские мастера отправляются в путь

Три тульских оружейника, в том числе и косой левша, отправились в дорогу. Скрывшись из города, они пошли в сторону Киева, но не только поклоняться угодникам, как думали окружающие. И вовсе не помышляли скрыться от них, вопреки мнению некоторых.

Глава седьмая: секретная работа

Оружейники направлялись вовсе не в Киев, а в Мценск, уездный город Орловской губернии, где находилась древняя каменесеченная икона Николая-угодника. И, зайдя в один из домов к левше, перед образом Николая начали работать, скрываясь от глаз людских, все держа в огромном секрете. Как ни любопытствовали соседи, не могли узнать, чем занимаются в таинственном жилище.

Глава восьмая: послы Платова

Платов поспешно ехал в Тулу. Погоняя лошадей, очень быстро добрались в город, да вот только как ни посылал свистовых за мастерами тульскими, которые должны были показать работу, ничего не выходило.

Глава девятая: труд завершен

А тульские мастера как раз заканчивали свою работу. Как к ним ни стучали послы, они не открывали и твердили, что очень скоро работа будет сделана полностью. Тогда курьеры пошли на крайнюю меру: решили снять из дома крышу, после чего Платов вышел и сообщил, что труд завершен.

Глава десятая: разочарование Платова

К своему разочарованию, Платов в золотой табакерке ничего не увидел: только ту же стальную блоху, что и была. Он очень огорчился и стал ругать тульских мастеров, тем более, что своими куцыми пальцами никак не мог взять ключ и открыть «брюшной завод». Но тульские умельцы тоже не лыком шиты: они сказали Платову, что только государю откроют секрет мастерства, которое удалось сделать. Рассердился атаман и всю злобу выместил на левше, схватив его и кинув к себе в коляску, принудив ехать в Петербург.



Глава одиннадцатая: Платов предстает перед царем

Очень боялся Платов перед царем предстать, ведь думал, что ничего не сделали искусные мастера. Когда пришло время, и он зашел к правителю, попытался отвлечь его посторонними разговорами, но не тут-то было. Вспомнил царь о тульских умельцах и потребовал отчета. С разочарованием сообщил Платов, что ничего не удалось сделать, но не поверил ему государь Николай Павлович. Догадался-таки, что «тут что-нибудь сверх понятия сделано», задумался.

Глава двенадцатая: пострадавший Левша

Поначалу и царь ничего не смог сделать с блохой (её хотя и удалось завести, но не танцевала она, как раньше), а рассвирепевший Платов схватил бедного левшу и стал трепать его за волосы. Тогда оружейный мастер предложил посмотреть в мелескоп, чтобы смогли увидеть, в чем заключается главный секрет работы.

Глава тринадцатая: тайна Левши

Услышав от Платова про мелескоп, Николай Павлович обрадовался, что русские все-таки оказались людьми честными. И велел привести к нему Левшу. Он и раскрыл главную тайну: оказывается, в мелескоп нужно смотреть не на всю блоху, а на её лапки, которые оказались подкованными в настоящие подковы. Увидев это, царь чрезвычайно обрадовался, и даже поцеловал левшу, несмотря на то, что был тот в неприглядном виде.

Глава четырнадцатая: удивительные подковы

Но это еще было не самым удивительным: оказалось, что на каждой подковке начертано имя русского мастера. А левша делал самую тонкую работу – выковывал мельчайшие гвоздики, которые не увидишь с помощью обычного мелескопа. Но вот глаза у мастера видят на удивление лучше, чем всякий увеличительный аппарат.

С той поры к Левше отношение совершенно переменилось, даже честь ему оказали – и повезли в Лондон.



Глава пятнадцатая: Левша в Англии

И отправился Левша в Англию с особым курьером. От Петербурга до Лондона ехали, не останавливаясь, а когда прибыли на место, шкатулка с нимфозорией была передана кому нужно, а левшу усадили в гостинице. А затем покормили, только не все смог кушать тот, кто всю жизнь питался иначе.

И захотели его видеть те, кто рассмотрел диковинную блоху в самый сильный мелескоп. Но еще более изумились, узнав, что он не знает арифметики.

Поговорив с этим удивительным русским мастером, решили англичане оставить его у себя погостить.

Глава шестнадцатая: тоска по родимой земле

Остался на время Левша в Англии, да все по родине тосковал. Так и не смогли удержать его силой: пришлось отправить обратно в Россию на корабле, предварительно одев очень тепло и наградив деньгами. И может быть, было бы все хорошо, если бы не попутчик полшкипер, умеющий говорить по-русски. Именно он уговорил Левшу заключить пари: кто больше выпьет.

Глава семнадцатая: пари

Итак, пари началось. Не уступали друг другу ни Левша, ни полшкипер, но допились до белой горячки, и нанесли себе вред.

Глава восемнадцатая: заболевший Левша

Однако, к англичанину и Левше в России отнеслись совершенно по-разному: первому позвали и лекаря, и аптекаря, дали лекарства, уложили спать; а оружейный мастер сначала лежал на холодном парате, потом его возили по больницам, ничем не прикрытого и все время роняли. Увы, бедного, измученного человека нигде не хотели принимать. Но вот начал выздоравливать «аглицкий полшкипер», и как только почувствовал себя хорошо, решил во что бы то ни стало найти «русского камрада».

Глава девятнадцатая: безуспешные попытки помочь

Как ни старался англичанин для Левши, ничем не смог помочь. Решил он попросить посодействовать Платова, но у атамана уже не было тех полномочий, что раньше. Так и умер бедный оружейный мастер, не признанный на родной земле.

Глава двадцатая: уникальные дарования не ценятся на русской земле

Увы, уникальные дарования на русской земле теперь не ценятся вовсе: «машины сравняли неравенство талантов». Но память о них будет жить в веках. А вдумчивый читатель извлечет пользу из этого необычного произведения.

“Левша” – краткое содержание произведения Н. С. Лескова

4.3 (86.67%) 6 votes